Он нехотя подчинился и сел. Ему почудилось вдруг, что хорошее русское слово, которым любезный Иван Александрович случайно встретил его, определяет непременно и настоящее утро и что это утро в самом деле случится добрым.
Скамья была твёрдой и тёплой, хоть и стояла в глубокой тени. Ему сиделось беспокойно и как-то приятно, легко. Он двинулся, поворотился несколько боком, давая этим понять, что он на секундочку вот присел, но из вежливости, из одной только вежливости, и страшно спешит по самым неотложным и уж известным делам. Свёрток гульденов надавил ему на бедро. Это вещественное напоминание о цели его утренней спешки снова сбило его: он пожалел, что так глупо уселся бесцельно болтать, и ведь неизвестно о чём, это главное, в этом вся тайна, точно тот самый, с добрым-то сердцем, и заторопился начать разговор, чтобы поскорее окончить его.
Натурально, его подмывало прямо, без предисловий выспросить тотчас о том, ради чего только и задержался на тихой скамье, нарочно поставленной в тень, то есть, конечно, о том, что же думает известный писатель Иван Александрович Гончаров о нашем безумном разброде, о нашей бессовестной лжи, гомерическом воровстве, оскудении чести, однако, раскрыв было рот, стремительно понял, что такой наиважнейшей проблемы не выяснить ни в пять, ни даже в десять минут, его крайний срок на скамье, застеснялся внезапного приступа своей необдуманной любознательности и, неловко поправляя карман сюртука, сдвигая чёртовы гульдены к боку, не справившись с голосом, горячо и поспешно спросил:
— Какими судьбами?
Чуть скосившись серым в тени спокойным прищуренным глазом, небрежно скользнув на оттопыренный свёртком карман, Иван Александрович медленно прикрыл воспалённое веко и с удовольствием, благодушно, пространно пустился ему изъяснять:
— Самыми что ни на есть простыми судьбами, любезнейший Фёдор Михайлович, железной дорогой, если правду сказать. Безвыездно сидя в туманной столице, до того застарел в эгоизме да в лени, что не желаю больше трудиться, как не желаю быть полезным обществу и так далее, даже если бы смог. Пусть-ка другие, кто жаждет и кто нынче больно востёр, а мне из чего хлопотать на старости лет? Ну, я и вырвался в отпуск, чтобы прошататься четыре месяца на свободе, не служить, не читать, не думать, ежели такая благодать, натурально, случится. Рассчитывать на труд, как бывало, в мои лета едва ли возможно: и умственных сил, и самолюбия нет, а одна только мысль о пользе Отечества меня уже не проймёт, так не всё ли равно, где мне быть, лишь бы мне не мешали, не стесняли свободы моей.
Ах, какая русская речь! Какой славный, вкусный, единственный в мире русский язык! А тут почтенный плотный мужчина с рыжей окладистой бородой торопился, громко пыхтя, по аллее, обтирая красную шею скомканным, явным образом давно влажным платком. А тут франт, сунув палку под мышку, сосредоточенно рылся в карманах. И слушать одно наслаждение, и надо как можно скорее бежать!
Фёдор Михайлович хмурился, горбился, старался внимательно слушать и беспокойно думал о том, как странно, по пустым пустякам, безвозвратно летит бесценное время, и понял из затейливых слов Гончарова лишь то, что было понятно и так, то есть что, освободясь от служебных забот, Иван Александрович путешествовал по беспутной Европе.
Поймав последний обрывок слишком пространной, размеренной речи, он, без цели, стесняясь молчать, слишком поспешно спросил:
— Разве теснили и вашу свободу?
Иван Александрович понимающе покосился, прищурив иронически глаз, и легко заговорил о другом:
— Сижу вот на этой скамеечке, наслаждаюсь. Здесь вот скамейки очень удобные, в Европе любят и ценят комфорт, так бы сидел и сидел. Воздух чистый, сквозной. Солнце ясное, как ручей. Горы стоят, и тепло. Меня здесь не знает никто. Недоброжелатели вряд ли отыщут. Нервы спокойны. Пользы от меня никакой. Вот только горы немножко мешают: лес на них и природа вокруг словно задавлена ими, пропадают для полного наслаждения, простора, простора настоящего нет.
Его неожиданно подивило, что какие-то, видимо неотступные, потаённые, недоброжелатели ищут чиновника и писателя Гончарова, незаметного, никому не сказавшего в целую жизнь невежливого, хоть сколько-нибудь обидного слова. Зачем искать по белому свету? Могли бы и в Петербурге преспокойно поймать, Моховая, вот только номер дома забыл, да те бы нашли.
И вот из его непредвиденной остановки, из этой удобной немецкой скамейки непременно выходила обыкновенная чушь. Пощипав бородку, он подумал и вдруг согласился:
— Пожалуй, что так, вроде не наши, не русские горы, высоки да темны, чёрт их возьми.
Иван Александрович, не взглянув на него, удовлетворённо кивнул и неторопливо спросил:
— Вы, Фёдор Михайлович, простите за любопытство, не бывали в Симбирске?
Он спохватился, чуть не вскочил. Какие-то горы, какой-то Симбирск, какая-то явная чепуха!
Он быстро ответил, пытаясь по возможности оставаться деликатным и вежливым, подаваясь вперёд:
— Нет, нет, в Семипалатинске был, мне пора.