Он горел как в огне, назад тому, должно быть, шесть лет. Время наступало великое, может быть, величайшее, поворотное, даже ещё у нас не бывалое, сродни только тому, что для нас было время Петра, только совершенно, совершенно не так и иначе, потому что не сравнимо ни с чем плодотворное, в дальнюю даль бегущее время, он уже это чуял своим разожжённым чутьём, а кругом вытворялись невероятные вещи, точно и не было совсем, совсем ничего, все уединялись, обособлялись, всякому что-то выдумать хотелось особенное, неслыханное, новое, какого не было ещё до него, точно великое время не призывало сплотиться всех в одну кучу и быть заодно. Даже напротив, казалось, что всякий откладывал в сторону именно то, что было прежде общего в мыслях и в чувствах, и по всякому наималейшему поводу начинал об одних своих собственных мыслях и чувствах. Всякому так и хотелось с начала начать. Без малейшего сожаления разрывались прежние связи, каждый действовал сам по себе, этим, казалось, только и утешался. И всё это при том, что многие не начинали и никогда не могли начать ничего, однако и они отрывались от всех, вставали в сторонке, глядели на место, от которого оторвались, складывали руки и ждали чего-то, что никого не могло удивить, поскольку у нас чего-то все всегда ждут, упорно ждут, как больше и не умеют нигде. А как можно складывать руки и ждать, когда не слышалось почти ни в чём соглашения нравственного, когда всё разбилось, всё разбрелось, и уж не на кучки одни, а даже на единицы разбилось и разбрелось? И вид такой лёгкий, такой довольный у всех! В особенности довольный и лёгкий у литераторов, вышедших из новых людей, то есть большей частью из тех, которые только что знают, что грамоте, а более не желают и знать решительно ничего, хоть трава не расти. Они сами, вишь, по себе и всё у них от себя. Они проповедовали одно только новое, даже новейшее, прямо выставляя идеал нового слова и нового человека, не зная при этом ни своей, ни тем более европейской литературы, ничего не читая, не то чтобы Пушкина и Тургенева, но часто не читая даже своих. Они прямо выводили новых героев, новых женщин в особенности, а вся новость оказывалась единственно в том, что эти герои делали прямо десятый шаг, минуя прежние девять, запутывались и попадали в фальшивое положение неучей, думая сделать читателю назидание, а всё назидание сводилось только к тому, что положение было ужасно фальшиво, хотя нельзя было не видеть в каждой строке, что автор убеждён совершенно, что новое слово сказал, а потому и сам по себе, обособился и совершенно доволен собой, это уж непременно, прямо условие для того, чтобы что-то писать.
Ему же необходимо было проникнуть в самую сущность вещей, в самую основу основ. Он должен был крикнуть, что всюду страдал человек, страдал и страдал оттого, что всюду унижен и оскорблён. По этой причине он находился в самом крайнем лихорадочном положении. Поэма, казалось, была совершенно готова. Роман уже просился литься с пера. Он ощущал, что поэзия есть. Он жаждал написать хорошо, уж это было его непременным условием. Да в тот год примешалось одно обстоятельство чрезвычайное, которое в особенности бодрило и страшило и не пускало его. Обстоятельство в самом деле огромное: он только что возвратился, был перерыв в десять лет, для пишущего человека почти всегда верная смерть, и от неудачи или удачи зависела вся его будущность в литературе, вся карьера, вернее сказать, вся судьба. Впереди ждали месяцы бессонных ночей и награда за них, когда он окончит, то есть спокойствие, отдых, кругом себя ясный взгляд, сознание, что сделано всё, что сделать хотел, главное, главное то, что настоял на своём.
И он приступал, приступал и никак не мог приступить. Квартирка мерзейшая, теснота, нищета, Марья Дмитриевна, бледная, исхудавшая, захандрившая, без всякого интереса к нему, то есть тленно к сердечному делу его, которое предстояло совершить так хорошо, как ещё не совершал никогда, раздражённая уже беспрестанно, до попрёков самых несправедливых и самых ужасных, убивавших поминутно его, так что уж он дошёл до того, что днями из дома бежал, возвращался прямо на самую ночь, с обречённым видом где-нибудь сидел в стороне, пока затихала больная жена, пока беспутный Паша вместе с ней затихал, мальчик милый и добрый, с прекрасной душой, однако неисправимый бездельник, отправлялся на кухню, кипятил самовар, заваривал чай самый крепкий, пил стакан за стаканом внакладку, до того, что порой получался сироп, а всё как-то вяло и бестолково брело.