«Вы зовёте с собой на воздух, навязываете нам то, что истинно в отвлечении, вы отъединяете нас всех от земли. Куда уж сложных, у нас и самых простых-то явлений нашей русской почвы не понимает никто, в особенности же молодёжь, вот эта-то, эта, которая так берётся за револьвер, русскими быть разучились вполне. А это уж и отсталость, это уж старина, это только самая крайняя западническая гиль. Вы спросите, что же Россия-то на место этого даст? Почву, почву, на которой вам же можно будет и укрепиться, вот что она даст! Ведь вы говорите непонятными нам, то есть массе народа, взглядами и языком. Погодите, начнёт жить народ, и вы явитесь такими пигмеями перед ним, да что, просто он вас проглотит! Вы только одному общечеловеческому и отвлечённому учите, а материалисты ещё. Как это всё наивно и скучно у вас!..»
Голова разболелась и болела и назавтра весь день. Погода вдруг изменилась, сделалось пасмурно, влажно, стало нечем дышать, ночью, когда он безуспешно сидел над проклятой статьёй, сделалось нестерпимо, ужасно, и в начале пятого он свалился в жестоком припадке, голова билась, лицо свели зверские судороги, он не приходил в себя долго, потом тотчас заснул, но каждые пять минут просыпался и мутным взором озирался вокруг. Наконец хлынул освежающий дождь. Ему стало полегче. Он поднялся, бледный, разбитый, однако прежние мысли тотчас воротились к нему, точно бесшумно выступили из-за угла:
«И чего мы всё спорим, когда надо делом заняться. Ведь велико расстояние от гуманности в теории до гуманности на практике. Заговорились мы очень, зафразировались, так сказать, от нечего делать языком только стучим, желчь свою, не от нас накопившуюся, друг на друга изливаем, вдались в усиленный эгоизм, общее дело на себя одних обратили, дразним друг друга, ты вот отстал, ты вот общему благу служишь не так, а надо вот эдак, я-то знаю получше тебя, вот это и главное, что я-то знаю получше тебя, а гуманности на практике всё нет да нет. Как-то это всё не по-русски или уж слишком даже по-русски. Чего хочется нам? Ведь, в сущности, всё заодно. Просто от нечего делать дурим...»
Может быть, по этой причине он не был ни мрачным, ни раздражительным после припадка, только писать уже вовсе не мог, хотя немного и посидел за столом и даже брал в руки перо, писать было вовсе невмоготу.
Обедать пошли очень рано, и Аня, выходя из дома, вдруг сказала, прижавшись к нему:
— Бедный Федя, как мне тебя жалко, просто ужас. Что бы только я ни дала, чтобы не было припадков с тобой. Господи, кажется, всё бы отдала, лишь бы не было этого.
Он смягчился, ещё больше затих, пообедали мирно, а после обеда, уже как обязанность, как расписание, он направился было к «Короне» все газеты до последней литеры прочитать, без чего не умел ни жить, ни писать, но по дороге встретился всё такой же мрачный неповоротливый Огарёв, подал обе руки, бессильные, слабые, и негромко спросил:
— Вы были вчера на Конгрессе[59]?
— Нет, помилуйте, я ведь не член.
— Что ж из того, пропускают решительно всех, входная плата двадцать пять су.
— Тогда непременно пойду.
— Вот и отлично. Литератору всё надобно знать, решительно всё, хотя вы, разумеется, несогласны и прочее. Я тоже туда.
И зашагал с таким видом уверенности, что он идёт с ним, что невозможно было не отправиться следом.
Огарёв, не взглянув на него, спокойно рассказывал:
— На Конгрессе каждая национальность имеет своего вице-президента и секретаря.
— Стало быть, начали с того, что все разделились.
— Полно-ка вам, это из одного уважения к каждой национальности. Меня выбрали вице-президентом от русских, а Вырубова, вы незнакомы, выбрали секретарём. Меня Бакунин уговорил Долгорукову в пику, который, должно быть, бесится, что остался совсем в стороне. С этим Вырубовым я даже очень сошёлся, увидя, что религиозного вопроса затронуть будет нельзя, от участия отказался. Вчера говорил Гарибальди, ну, разумеется, братство народов, мирное разрешение всех международных конфликтов, республика и демократия, низложение папства, общие, в общем, места, так что многие настроены против него. Сегодня Бакунина речь, вот погодите. Увидите многих героев Сорок восьмого[60], одно это стоит того, чтобы пойти. Тысяч до шести наберётся народу.
Они подошли к большому зданию Избирательного дворца на Новой площади, серое, высокое, с гербами кантона. Шум стоял страшный, какой-то оратор высился на трибуне и от этого шума не мог говорить. Наконец народ успокоился. Оратор заговорил, может быть, громко, о чём заключить можно было по широко раскрытому рту, однако в дальних рядах нельзя было разобрать почти ничего, долетали разрозненные слова и отдельные фразы о том, что необходима свобода и что правительствам стыдно должно воевать. Каждое слово сопровождалось громом рукоплесканий. Огромный зал весь дрожал.
Фёдор Михайлович со своим сосредоточенным видом придвинулся ближе и сел на скамью. Прежде всё это он знал единственно только по книгам и видел ещё в первый раз наяву, и душа его ждала чего-то, и стучал тревожный вопрос: каковы-то они? Оратор покинул трибуну.