Сергей Сергеевич Валентинов был счастлив, хотя толком не знал, что это такое – счастье, и, когда спрашивали, как он понимает счастье, неуживчиво морщился. Вопрос казался глупым, риторичным, неразрешимым, наконец. Дикарь с острова Пасхи счастлив, когда держит в пальцах бильярдный шар, аХемингуэй, великий Хемингуэй, был несчастлив на Кубе, богатый и знаменитый. Однако теперь сам Валентинов был счастлив и, как всякий счастливый умный человек, не понимал этого, а только с благодарностью думал, что в самом конце шестого десятка капризная судьба благосклонно подарила ему здоровье и, значит, молодость.
Минут десять посидев на лавочке, Валентинов умылся, взял с книжной полки книгу и пошел в кухню – завтракать. Мать вежливо ответила на его «доброе утро», а потом такими же словами и точно таким же тоном, как это делалось десять, двадцать, тридцать, пятьдесят лет назад, проговорила:
– Выдумал моду – есть с книжкой в руках. Срамник!
Он ей ответил точно такой улыбкой, какой отвечал десять, двадцать, тридцать, пятьдесят лет назад, то есть сочувственной, понимающей, но не могущей ничего изменить. Мать Сергей Сергеевич Валентинов до сих пор любил так, как любят матерей дети в нежном возрасте, жизни без нее не представлял и делал все, что матери хотелось, даже если это было для него затруднительно Преувеличенная, безоговорочная, жертвенная любовь к матерям была принята в доме Валентиновых, на ней держались семьи и традиции, и Сергей Сергеевич ничем не отличался в этом отношении от отца, деда, прадеда, которого немножко помнил, а ведь это был младший сын декабриста Валентинова.
– Ты хоть разбирай, Сергей, что ешь!
– Спасибо, мама! Очень вкусно!
В последние недели Валентинов переживал «дрюономанию», то есть любовь к очередному писателю, на этот раз к Морису Дрюону. Он то носился с Голсуорси, то заново открывал казавшегося раньше простоватым Вячеслава Шишкова, то вдруг признавал гением тихого шестидесятника Наумова. Теперь он жил среди королев и кровавых монахов Дрюона.
– Хотела бы я знать, что – очень вкусно?
– А вот это, мама, яичница.
– Ну ешь, ешь!
Валентинов крякнул и смутился. Матери всегда хотелось за едой поболтать с единственным сыном, а ему не хотелось; Валентинов ежедневно хотел поболтать с матерью перед сном, а ей не хотелось. Вот так они и жили, почти не разговаривая, а только переглядываясь и, конечно, понимая, что происходит с каждым из них.
– Чем, ваше сиятельство, прикажете потчевать этого-то?
– Кого, мама?
– А вот этого твоего Игоря Саввовича! Который на меня таращит девичьи глаза да тоненько вздыхает.
Валентинов отложил книгу, подняв на лоб очки, длинно посмотрел на мать, а она в ответ на бесцеремонное разглядывание повела плечами и принялась демонстративно громко и противно прихлебывать чай с блюдечка, держа его в растопыренных пальцах. Она всегда передразнивала деревенскую манеру пить чай, когда хотела позлить сына.
– Странно и даже весьма странно, мама! – выразительно сказал Валентинов. – Твое отношение к Игорю Саввовичу… Твое отношение… По крайней мере, нелояльно.
– Что?
– Нелояльно!
– Бог с тобой, Сергей, когда ты научишься разговаривать без иностранщины! – Мать вздернула голову. – Валентиновы никогда не французили в семейном кругу и не будут французить, а ты со своими этими… нелояльно! Тьфу! Русское начало, иностранный кончик – вылитый япончик.. Не огорчай меня, сын, попусту!
Валентинов обозлился и обиделся, но, просчитав про себядо десяти, начал задумчиво разглядывать снятые очки, думая о том, что отношение матери, сохранившей ум, наблюдательность и опасный юмор до глубокой старости, к Игорю Саввовичу было странным. Он чувствовал, что мать ждет прихода заместителя с таким же нетерпением, как и сам Валентинов, но при этом отчего-то зло высмеивает каждый шаг, жест и слово Игоря Саввовича, как только он покинет дом. Это было уже таким грубым нарушением фамильных традиций, что Валентинов боялся сказать матери элементарное: «Мама, в нашем доме за глаза о человеке…» Он вообще побаивался матери.
– Нехорошо, мама, некрасиво! – все же произнес Валентинов. – Попусту злым стыдно быть, мама, ох, как стыдно!
– Ешьте, ешьте, ваше сиятельство, пироги простынут…
– Нехорошо, мама, нехорошо!
После завтрака Валентинов дважды обошел по собственной «прогулочной» тропинке Воскресенскую гору, затем вернулся домой, чтобы заняться самым приятным делом: писанием книги воспоминаний о развитии сплавного дела на реке Оби, которая называлась, впрочем, «Моя вода» и начиналась фразой: «Стояло лето, был август, но с тополей уже падали листья, и думалось, что только в Сибири желтые листья так рано и покорно ложатся под ноги…» Фраза Валентинову не нравилась, но пришлось оставить: вся книга о прошлом получалась грустной, как эти ранние листья.