В ожидании утра, когда все должно будет решиться, посадник без конца ворочался с боку на бок, и словно в лад ворочались тяжелые мысли у него в голове. «Как найти слова, чтобы убедить новгородцев в своей правоте?» — мучительно думал он.
И вот оно настало, это новое утро, настало в изрядном морозце, в ярких лучах восходящего солнца, в зыбком мареве от прорубей и проталин, в смертном беспокойстве о судьбе Великого города, в тяжком сознании, что придется держать ответ перед совестью и вече, в неотчетливом, но и не проходящем ощущении, что все это только две стороны одной и той же сути.
Степан Твердиславич, покряхтывая, встал с постели, умылся из медного водолея с длинным носиком, медленно облачился с помощью вихрастого отрока. Все движения его в то утро от самого пробуждения были нескорыми, словно все ему прискучило и стало безразличным, однако за этим стояла на самом деле выкованная за ночь твердая, как булат, решимость.
Посадник не торопясь вышел из дома, пешком отправился на Софийскую площадь, подставив седеющие кудри ветру, чтобы обдумать все еще раз на свежую голову, поднялся на вечевую степень и только тут надел меховую шапку, которую нес за ним все тот же вихрастый отрок.
Площадь и прилегающие улицы были уже заполнены народом, большинство бояр уже сидело на своих местах, доносился сдержанный до времени гул голосов. Поздоровавшись с архиепископом Спиридоном и Никитой Петриловичем, которые уже загодя взошли на степень, поклонившись на три стороны, Степан Твердиславич сказал негромко, но отчетливо:
— Слушайте, господа и братья! Слушай, славный Новгород! Время идет. Уже все обговорено, переговорено. Прошу с болью и кручиной великой приговорить — помочи братьям нашим в Торжке не посылать.
Гул на площади усилился, однако всполоха, которого так опасался посадник, не произошло. Но тут, отдуваясь, взошел на вечевую степень известный всему городу родовитый боярин Василий Аввакумович, который, как и многие другие новгородские бояре, владел не только многими землями окрест, но и был богатым купцом. Он прокричал зычным густым басом:
— Братья новгородцы! Есть сила, которая сильнее разума, одначе! Есть совесть! Есть надобность перед Богом ответ держать! Не пошлем помочи нашим братьям, соблазненные посадником, грех великий совершим! Надобно посылать, и немедля!
Слова боярина опять всколыхнули вече. Гул еще более усилился. Стали раздаваться громкие возгласы в его поддержку. Тут на вечевую степень не взбежал — взлетел гончарский староста Матвей, и, помня его вчерашние речи, Степан Твердиславич с опаской посмотрел на него, даже в спине похолодело: ведь новгородцы любили его за живой нрав, острое словцо, открытую душу. От него многое зависело.
Матвей между тем огладил бородку, поправил кожаный опояс на голове и высоким петушиным голоском начал довольно тихо, постепенно приходя все более в раж и выкрикивая отдельные слова:
— Бог, говоришь! Совесть, говоришь! А где она была, твоя совесть, когда мороз погубил урожай жита по всей волости нашей, и ты, мироед, кадь ржи по двадцать гривен продавал, а пшеницу по сорок гривен? Речь твоя в одну сторону кривовата. — Послышались смешки, но Матвей продолжал, еще больше возвысив голос — Тогда только богатые и могли купить, а меньших людей да убогих ты, ты, боярин, на смерть лютую обрек, о помочи им не думал. Тогда владыка Спиридон да посадник Михалков закрома свои открыли для самых немочных и многих от голодной смерти уберегли, когда ты на чужом горе мошну набивал. Разве не так?
Василий Аввакумович попытался что-то возразить, но Матвей только махнул на него рукой:
— Помолчи, боярин! Твои сказки мы уже слышали. Теперь дай мне сказать! Думаешь, мы не знаем, почему ты так о новоторжцах заботишься? Что-то на тебя не похоже. Земли ты около Торжка скупил для своих родичей, да в самом городе твоих складов с обильем всяким не счесть: и жито в них, и воск, и пушной товар. О добре своем ты и печешься, а не о братьях наших! Вот что я скажу.
Толпа заревела:
— Двор его разнести и разграбить!.. Раздеть и голого в снег кинуть!.. Бей лукавого, двоемысленного!..
Матвей с трудом утишил крики. Он заговорил печально и негромко. Все смолкли, жадно вслушиваясь в его слова:
— Нет, братие, правда, видать, на стороне посадника…