— Сомневаюсь. Она здесь при деле. К тому же, она привязана к этому миру памятью о своей семье. О родителях. У них были не последние должности в верхах той общности, с который вы наверняка имели случай мельком ознакомиться, и большая ответственность. Дочь её не отбросит даже ради возможности жить лучше.
— Значит, у цветка есть корни.
— Да. Хотя тут скорее кактус.
— Кактусы тоже цветут. Но я первый раз увидел женщину, чья яркость не вяжется с поведением. Огонь, а не горит, морозит. Неправильно.
— А вы её не судите, Роман. Вы её судьбы не знаете. Она прошла через многое — заледенеешь тут…
— Конечно же, не расскажете.
— Не расскажу. С журналистами опасно откровенничать.
— С выпившими — можно.
— Вы пока что смехотворно трезвы.
— Бармен-маркетолог. Теперь понимаю, почему дела у вас идут так хорошо…
— Налить ещё?
— Налейте. Я был дураком и чуть не погиб. Но, что хуже, я был дураком и подцепил вирус «увидеть возможности». Господи, Джер, как опасно иметь надежду! Как горько, как страшно, потому что вот он я — простой, совсем-совсем обычный, в одном мире от рождения до конца, под одним и тем же небом, с одной-единственной сомнительной профессией: сочинять чушь и писать про неё. Я полон враками от пяток до макушки — хожу и побулькиваю, ни на что больше не годен. Ваши даже не стали со мной ничего делать — покачали головой и отпустили. Жёлтые страницы, бульварщина… никто ему, бесполезному, не поверит… Вот не пойму, от чего страдаю больше: от унижения или мечты.
— Чудесный человек. Сейчас я вам напишу адрес…
— Адрес психиатрической клиники?
— Просто адрес.
— Скажите так. Я запомню. А если нет — значит, не судьба.
— Зря придаёте фатуму такое значение.
— А?
— Это как перекладывать ответственность на неосведомлённого. И потом кричать: он виноват, он, а оппонент — изначально ни сном, ни духом… Наши дороги — дело наших ног, а не указателей. Поэтому встаньте и идите.
— И могу не платить за виски?
— Ну, вот ещё выдумали. Я не настолько добр…
— Спасибо, Джереми.
— Спасибо и вам, Роман. Вы — приятный собеседник. Но, думаю, вас не оскорбит то, что я больше не рассчитываю вас здесь встретить.
— Спасибо ещё раз. Это — всё равно, что пожелание счастья.
Он всё пытается понять, что хочет спасти в себе, в чём хочет спасти себя. Что оно такое — это утекающее в водосток вечности, данное кем-то, осмысленное собой. Ежедневное ли тиканье бесцветных будней, похожих друг на друга, как две крупинки песка, или сахара, или соли, или две монетки, отчеканенные по шаблону, или счёт, ведущийся на кубометры вдыхаемого и выдыхаемого воздуха, суммированный за девяносто, семьдесят, двадцать пять лет, — за тот срок, пока бьётся сердце. Или объём сердцем же перекачанной крови, или количество сделанных шагов, километров, которые пробежал, мороженого, которое съел, кофе, которого выпил, улыбок, которыми светился, поцелуев, которых отдал и получил, детей, которых воспитал и вырастил, ссор и предательств, которых пережил, воспоминаний, которых, как бы ни хранил и ни берёг, все же порядком подрастерял и позабыл… Тире между датами, выбитыми на могильном камне — короткий вздох Вселенной. Он никогда не сможет дать вразумительного ответа. Зато может почувствовать.
Почувствовать и решить: нет, существующее, сегодняшнее, не то, не годится. Он сделает лучше — найдёт другое.
Плюясь паром и яростью, ночной скорый летит из столицы в дождливую хмарь.
— В гости или по работе? — интересуется сосед.
— Переезжаю.
Он не значился ни шизофреником, ни держателем пустопорожних надежд. Но запомнил сказанный ему адрес и тем же вечером, хлебнув для храбрости что-то спиртосодержащее, сел в поезд, вышел спустя девять часов и постучался в дверь последней квартиры последнего этажа безликого, высокого и остроугольного здания, стоящего под мокрым небом угрюмого и прекрасного, вымытого ливнями и пропахшего близким морем города, который считался родиной поэтов и дождей, а скрывал в себе, оказывается, ещё и спасение.
— Вы? — для проформы и приличий, подобающих случаю неожиданной встречи, удивилась Четвёртая. Будто ждала его — в арктической чистоте бело-сливочной комнаты, в переплетении бусин из горного хрусталя, нанизанных на длинные нити до пола, среди ароматных паров свежезаваренных трав и громоздящихся бастионами книг её ржаво-тёмная рыжесть горела, как яркий огонь маяка.
Лети сюда. Вокруг — всюду скалы.
— Я… здравствуйте… понимаете…
Он мялся и мямлил, пока его не пригласили зайти и выпить чашечку чая.
Споткнулся о свои же ноги, конфузливо улыбнулся, ощутив себя жалким, помятым и смешным.
Утонул по лодыжки в пушистом ковре — тёплом снеге, втянул пряный воздух, ощутил, что никто его не собирается гнать, и решился с концами.
— Я — неприкаянный, — признался Роман Рёмин, потерявший сенсацию журналист-горемыка. — А вы — волшебница. Хочу домой.
— Вижу.
— Тогда помогите.