— Ну, во всяком случае, это не то, что можно увидеть в чьих-то глазах. Зло больше похоже на черную дыру.
— Как Калькутта? Или как у физиков?
— Как у физиков. Черные дыры засасывают в себя все, это такая бесконечная пустота. Непреходящее ничто.
— Значит, зло — ничто?
— Да, если Бог — все.
— А Бог — это все?
— Ну нет, — засмеялся Габриэль, — тебе не вытянуть из меня вот так запросто все тайны вечности.
— Хорошо, тогда как насчет вечного проклятия, порока, грехов и всех этих разговоров про адов огонь и вонючую серу?
— В том-то и дело, это лишь разговоры, способ придать смысл немыслимому, непостижимому. Но точка отсчета необходима. Надо отличать тьму от света, хаос от порядка. И одно не лучше другого. Нам нужны и свет и тьма, хаос и порядок, чтобы жить и творить.
— Ясно, нам нужны противоположности.
— Но в действительности они не такие уж противоположности.
— Добро и зло не противоположны друг другу? То-то удивятся учителя воскресных школ.
— Не удивятся, если они хорошие учителя. Добро и зло слишком абстрактные понятия, чтобы разводить их по разные стороны. Они скорее переплетаются. Это как с черными дырами, никто до сих пор не понимает, что это такое, физики даже думают, что, возможно, они нам нужны, возможно, они — один из факторов, творящих нашу Вселенную.
Смахивая крошки с простыни, София скептически покачала головой:
— Выходит, добро и зло никакие не противоположности, порядок и хаос одинаково необходимы, и потому вчерашний тип не выродок, а черные дыры — просто прелесть?
— Почему бы и нет. В общем, по-всякому бывает.
— Спорим, при близком знакомстве с такими прелестями о их необходимости как-то забываешь.
— При близком знакомстве с тем парнем или с черной дырой?
— С обоими. Но я имела в виду черную дыру. Когда падаешь в нее, спорим, что она уже не кажется такой уж абстрактной.
Габриэль закрыл глаза.
— Любое падение — это утрата самообладания. И это всегда тяжело.
— Если только не смиряешься с падением.
Он улыбнулся, по-прежнему не открывая глаз: — О да, покорность — извечный выход из положения.
Они заснули поздним солнечным утром, мысли о незнакомце растворились в тепле тел.
Растворились, но не исчезли совсем.
Тридцать пять
Яркая ранняя осень. Тот тип больше не появлялся, не возвращался после ночной разборки на улице, понимая, что София обязательно расскажет о случившемся другим девушкам и вышибалам. Свежий подход к танцу по-прежнему принимался на ура, София радовалась обретенной свободе в рамках, ограниченных скудным пространством, — ежедневной необходимости творить на крошечной сцене, за стеной из света и сигаретного дыма, отделявшей ее от посетителей. К шестому месяцу беременности ее волосы выглядели густыми и блестящими — роскошная грива, как у девушек во французской рекламе или американских сериалах. Тремя неделями позже из Блонди[12] она превратилась в Джейн Рассел[13], и пронзительный приветственный свист сменился чувственным «фью-ю». Но так реагировали только пожилые клиенты. Джентльмены, возможно, и предпочитают блондинок, но простые ребята берут все, что дают. Те же, для кого Литл-Рок — слова из песенки Мэрилин, а вовсе не вотчина Клинтона[14], охотно возьмут все, на что смогут наложить свои скрюченные артритом лапы. А тем более из рук Софии. Из ее мягких ладоней с длинными, тонкими пальцами, с фантастическими ногтями — сказывалась двойная доза кальция — и великолепной кожей, определенно и неподдельно сияющей. В своем последнем и дополненном издании София стала шире и крепче телом. Новые очертания она наполняла содержанием. Как и предсказывалось во всех книжках по материнству, научных статьях и бабушкиных сказках, София брала у природы свое, при том что по-прежнему знала только одну сказочницу — самое себя. Лето сменилось ранней осенью, потихоньку перетекавшей в позднюю.
Влюбленная в Габриэля, София удивилась, когда однажды на рассвете призналась ему в любви, касаясь его неосязаемой кожи. Изумилась сказанному вслух ранним утром.
— Я люблю тебя, Габриэль. — Он улыбнулся в ответ. — Я серьезно. Я правда люблю тебя. Чему ты улыбаешься? Что тут смешного? — Софии хотелось заткнуть себе рот рукой, выловить из воздуха сказанные слова и проглотить их, запихать туда, где они до сих пор хранились. Поздно.
— Ты любишь меня, София. Очень хорошо. И я люблю тебя. Но я люблю тебя раньше, чем ты говоришь об этом.
— Что это значит?
— Это значит, что мне не нужно добавлять «тоже» в конце предложения. Я могу произнести его независимо от тебя.
София открыла Габриэлю правду, а он уже знал о ней, знал прежде, чем она выразила ее словами, потому что он был чутким ангелом, ангелом-зеркалом, и эту правду он почувствовал первым, понял ее первым, успел сжиться с ней.
Разве он мог быть хранителем Софии, если бы не любил ее, не снисходил к ней с нежностью, если бы не умел опускаться до нее, ради нее. Упасть в чужую постель, в чужие объятия, научиться жить с едва осязаемой, фантомной кожей. София черпала силы изнутри, забывая выглянуть наружу.