Еще он любил классифицировать все, что можно. И любовь его к матрицам и деревьям вытекала также и из его стремления все упорядочить и схематизировать. Уже на первом или втором занятии он начал нам излагать компонентную структуру имен родства. И мы записывали за ним, что слово
И на любом занятии профессор ошарашивал студентов своими фразами, не вполне соответствовавшими званию. На каждом курсе, где он читал, студенты начинали заводить специальные тетрадки для записи перлов, затем переходивших в студенческий фольклор. Что-то я слышал сам, что-то запомнилось из тетрадок.
На одном занятии Ломтев, любивший все записывать красивым почерком на доске, выписал фразу, где имелось слово
Часто возникал вопрос: достаточно ли понимает Тимофей Петрович то, что читает студентам? Особенно это я почувствовал несколько позже, когда он нам уже не читал свой курс. На факультете (за пределами нашего отделения) решили устроить дискуссию по поводу трансформационных грамматик Н. Хомского, уже перевернувших мировое языкознание, но еще не слишком известных у нас.
Впечатление от дискуссии оказалось тяжелым. Противники Хомского во главе с Р. А. Будаговым излагали свои консервативные идеи хотя бы складно и интеллигентным языком. Защитники же трансформационных грамматик во главе с Тимофеем Петровичем откровенно «плавали», сам Ломтев больше всех. Долго и нудно он рассуждал о том, что суть идей Хомского в том, что они помогают для «введения терминов в теорию»; что это такое, понять было трудно. После выступления на него набросились справа и слева. Преподаватель А. Г. Волков, инвалид войны, кинулся на него, тряся костылем. Ломтев пытался защититься, апеллируя к авторитету академика Л. В. Щербы; Волков закричал: «Щерба так не говорил». В ответ на еще какие-то слова Ломтева Волков заявил: «Невежество – не аргумент». Авторитет Тимофея Петровича на факультете явно не был высок, а провал защитников новых методов (кафедра структурной и прикладной лингвистики промолчала) оказался полным.
Общее мнение о Ломтеве было сходным. Учась на первом курсе, я еще дополнительно занимался английским языком с преподавательницей, раньше работавшей на филологическом факультете. Когда я ей рассказал о лекциях Ломтева, она сказала: He is a fool.
Полностью с ней все-таки соглашаться не хотелось: что-то все же в Ломтеве привлекало, хотя бы сама направленность поисков и увлеченность. Но с духом кафедры, с которым мы постепенно знакомились, он плохо увязывался. Он не работал на кафедре, оставаясь на кафедре русского языка, и не было понятно, почему он читает у нас. Это стало нам ясным позже. Отделение и кафедра были центрами не только новых научных методов, но и (что уже становилось типичным) некоторого вольнодумства. Открытого политического противостояния тогда еще не было, но преподаватели, а вслед за ними большинство студентов (я к ним не принадлежал) заметно обособлялись не только от научных, но и от общественных мероприятий «традиционной» части факультета. Член партии на всю кафедру и состоявшую при ней лабораторию был тогда один, и тот фотограф. Но Ломтев, незадолго перед этим секретарь факультетского партбюро, открыто показывал расположенность к кафедре структурной и прикладной лингвистики, и ввиду своей научной позиции, и, вероятно, в пику своим коллегам. Кафедре же был нужен покровитель.