Целовались пьяно, вкусно под иглистым, в потусторонних жемчугах-алмазах, смоляным небом.
– Идем… А у нас – тепло… Еще не остыло…
– А тут… все так пьют?..
– Все, Машка… И – молодые тоже…
– Не верю…
– Молодые – рвут когти отсюда… Уезжают… Навсегда… Я тебе завтра – и молодых покажу…
И он показал ей назавтра василевских молодых.
Пришли на дискотеку в клуб. Не клуб – дощатый, покрашенный синей краской сарай. Огромный, как старая армейская конюшня, зал, воняет мочой, табаком. Фикусы в кадках вдоль стен. Окурки на полу. Музыка гремит дико. Темень, во тьме просверкивают вспышки – красные, синие. Подростки скачут, корчатся, взбрасывают руки, изгибают ноги. В углах – девчонки сидят верхом на парнях, сосут из бутылок пиво. Визги, смех, ругань.
Мария постояла в дверях клуба. Степан курил, отведя руку из двери – наружу, в снег, мороз и чистоту.
– И вот так тут они все время? Вечерами?
– А что тут им еще делать?
Он затянулся и выбросил на снег сигарету.
И было еще одно завтра.
– А теперь пойдем в дом отдыха. В брошенный, – уточнил он.
День был солнечный, все сверкало до боли в зрачках.
Они пошли гулять по деревне, как настоящие супруги – под ручку. Снова Мария поразилась зимнему безлюдью. Хотя все работало: и магазин, и школа, и поссовет, и даже общественная баня, была тут и такая, на шесть персон, – но на улицах – ни души.
– Мы тут одни… как после атомной войны…
– Дыши, дыши воздухом, Машка… В городе будет совсем другая жизнь…
Ворота заброшенного дома отдыха, из ржавой жести, замели сугробы. Степан ногами отгреб снег, нажал с силой, ворота подались, раскрылись, в жалкую щелку впустили их.
Белизна… чистота. И тишина, тишь такая, что кажется – ты вернулся в начало мира. Степан насобирал веток, щепок, поманил Марию к торчавшей в снегу резной беседке.
– Здесь костерок разожжем…
Она глядела, как он умело, сноровисто разжигает в снегу огонь. Домиком щепки кладет. Шатром ветки наваливает. И бумажку для разжига в кармане отыскал; и зажигалку в ветки толкает. Раздувает! Щеки круглые, мячами… Мария сняла варежки и подняла голые руки над пламенем.
– Огонь, огонь… А это все… – Она повела головой. – Все брошено, да?..
– Все уже купили, – голос Степана сделался стальным. Она боялась этого его голоса. – Богачи будут строить здесь дворцы Приама. Для себя. И повесят табличку – вход воспрещен, штраф миллион рублей, осторожно, пять злых собак. Ротвейлеров. – Он сплюнул в снег. – Гады.
– Ты так их ненавидишь? Богатых? – тихо спросила Мария.
– Да. Ненавижу. Потому что они, – он кивнул головой на дальние крыши села, – все бедные. Потому что мы с тобой – бедные. И вся страна – такие вот бедные. А их не так много. Но они – богатые.
– Но ведь равенства не будет никогда!
Мария все держала руки над огнем.
Поглядела на Степана, и ее поразила злоба, покорежившая его лицо.
– Может быть. Да. Не будет. Но должна быть правда. И справедливость.
– Должна быть… любовь…
– И любви тоже нет. – Он сорвал шапку, рьяно потер ею бритую голову. – Нет! Ее нет потому, что все бегут за деньгами! И кто-то до них – добегает! А кто добежал – для тех любви уже не существует. Все! Умерла. Это ты понимаешь?!
Костерок горел, красные сполохи лизали и целовали искристый алмазный снег. Ветки потрескивали. Далеко, за Сурой, раздался выстрел: охотник выстрелил. Зверя, может быть, убил. Себе на еду, семье.
Один живой убивает другого живого, чтобы выжить. Вот она, вся справедливость. Вся правда.
– Я все понимаю, – сказала Мария.
Лед реки сверкал под высоко стоящим белым солнцем, как расшитая серебром, широкая, праздничная, пасхальная риза священника.
– Я к бабе Шуре. Хлебца им с Сашкой купил свежего…
Степан ушел. Мария села к окну и поскребла ногтем морозный узор на стекле.
Под подошвами протяжно, тонко скрипел снег. Степан подошел к дому бабы Шуры. Вечерело, а у них света в окнах не было. Дверь замкнута была. Степан постучал, сначала раз, другой, потом стал стучать без перерыва, как молотком колотить. Дверь молчала. Дом молчал.
Он почуял неладное. Разбежался, ногой выбил ветхую дверь. В нос ему ударил сладкий запах. Это не был запах самогона. Дверь в гостиную отворена была. Он вошел, принюхиваясь, втягивая воздух, как волк. Увидел их – обоих: баба Шура лежала лицом вниз на сундуке, рука ее свисала до полу, как гиря ходиков. Сашка валялся на полу, лицом вверх. Его красивое лицо было все синее. Язык торчал между оскаленными зубами. Длинные, как у девушки, русые волосы прилипли к щекам, на подбородке, на половицах под головой засохла блевотина.
«Упились, – бормотнул Степан, – упились все-таки…»
Позвал старушек соседских – читать над покойниками Псалтырь, обмывать.
Старушки сидели денно и нощно, попеременно читали псалмы, жгли бесконечную свечку. Мария все вымыла в избе, прибралась, как могла.
Хоронили на третий день, как и положено. Гроб у бабы Шуры был заготовлен заранее, стоял в сарае, где дрова. Гроб Сашке заказали у сельского знаменитого плотника, дяди Сереги Полуэктова. Он гроб сделал в момент, срубил, сосновый. Денег на гроб заняли у слепого дяди Коли.