И лес, лес заполнял все пространство между болотами, холмами, горами и небом. Огромные, толстые сосны и лиственницы казались каменными столбами, колоннами древних крепостей, павших, но по-прежнему неприступных.
Старики на Чусовой сказывали, что от хвоста Серебрянки до реки Туры полдня пешего ходу. Но сорок стругов, даже облегченных в Кукуй-граде, на себе не потащишь. Решили поставить на полозья с десяток судов, а потом, если придется, вернуться за остальными. Срубили полозья для волока. Поволокли корабли, похожие на сани, надрываясь, скользя в каменных осыпях, увязая в сырых лощинах.
Зря, конечно, Ермак воды по-настоящему не разведал. Тащиться наугад было глупо. Но еще глупей было ждать да рассуждать. Пан, правда, предлагал сидеть до холодов и ехать санным поездом под парусами, но остальные его не послушали, — хотели-таки плыть по воде.
Так промучились три дня. И уже слышались голоса, что струги нужно кинуть, поклажу перебрать, с собой нести только самое нужное. Или уж назад поворотить. Ропот у костров, выкрики на сходках множились, становились злее, настойчивей, и Ермак задумался. Стоит ли класть голову за царскую прихоть? Не вернуться ли на Волгу и не сплыть ли к Хвалынскому морю? А может, и правда, бросить струги, распустить слабых, а с дружками верными двинуть вперед налегке, без дурацкой клетки? Чем там не земля? Ведь бились за что-то сибирские всадники, остановившие разведку в прошлом году? Знать, готова в Сибири для молодца добыча!
Ермак застыл на холме, приложив окованную рукавицу к стальной переносице шлема, и смотрел вперед, не мигая...
Глава 19
1581
Москва
Авторское отступление 1: Наставление свыше
Мы снова сидели с Иваном Грозным на верхней площадке дворцовой лестницы, что ведет от Красного крыльца на площадь Соборную. Иван восседал в резном кресле с высокой спинкой, а я — на верхней ступеньке, по леву руку. Снизу, в полупрофиль, неподвижная, прямая фигура царя казалась особо величественной. Грозный был безмолвен. Глаза его смотрели прямо, брови не ломались безумной молнией, а гнулись правильной дугой. Казалось, опытный фотограф долго усаживал царя, поправлял на нем складки кафтана, убирал за ухо седую прядь, по-одесски шутил, выманивал улыбку.
И это ему удалось. Грозный был вполне пригоден для парадного портрета. И получиться должно было здорово: орлиный нос, горящие, наполненные мыслью и напором глаза, осанка, мощные, но не толстые кисти рук на царских регалиях, — порода!
Грозный думал, что вот, поляки разбили пушками каменные стены Острова, и Псков почти окружили, но Шуйский Иван Петрович держится крепко, отобьет! И погода неплохая. И сын вот родился — три сына теперь у царя, крепок рюриков корень! И еще крепче стоять будет, когда сибирское дело сделается. Грозный улыбнулся. Можно было снимать.
Но пред царем не фотограф Яша суетился, а спальник Федор Смирной стоял.
Смирной тоже выглядел картинно. Стержень спины держал по-мхатовски, руками не теребил, ногу не подгибал — держал пятки вместе, носки врозь. Кафтанчик Федин польского стиля пламенел киноварью и даже позумент на нем кой-какой имелся; шапка, тоже красная, оторочена была натуральным мехом, почти в цвет молодецких волос...
Э! Да что ж он, скотина, перед царем в шапке стоит?! Неужто есть тому причина? Уж не сын ли он царю боковой-пристяжной? Уж не на царство ли намылился мимо Иван Иваныча Большого, Федор Иваныча Среднего, да Дмитрий Иваныча Новорожденного? А может, я его с кем путаю? А вдруг он тот самый князь Федор, на голову болезный и есть?
Нет. Вон они у Архангельских врат стоят. Оба. Иван Большой да Федор Средний — с окольничьим царским Годуновым за дела разговаривают, планы на будущее строят, младенцу Димитрию здравия желают.
— Ты шляпу-то сыми!
Смирной завертелся, не понимая, откуда звук, и что за «шляпа» такая.
— Шапку ломай, холоп, царю кланяйся! — грозно рыкнул я в близкое ухо, и все стало на свои места. Федор сорвал шапку, согнулся в пояс, и когда выпрямился, глаза его больше не были стеклянными пуговицами.
Иван медленно кивнул.
— Пора бы посох митрополиту вернуть, — шепнул я и ему.
— Ты, Федор, возьми у дьяка дворцового посох, да отнеси Дионисию. Пусть не сердится. Да зови ко мне ужинать. Хочу послушать о жизни вечной. И не зело лепечи! От царя послан.
Тут на крыльце оказался дворцовый дьяк Ферапонт с длинным предметом, обернутым красной тканью. Федор принял посох и рванул вниз по лестнице.
По жизни Федор знал кремлевские закоулки, как свои пять пальцев. Но это — по жизни. Но у нас, соскочив с нижней ступеньки, он вдруг задергался, как Буриданов осел, меж левой копной Успенского и правыми копешками Архангельского и Богоявленского соборов.
— Ошую беги, ошую!
— Федор кинулся влево, но пути не чуял — то ли ему огибать Успенье, то ли втискиваться в щель между Успеньем и Ризоположеньем?
— Правее держи, в белые врата. Служебное крыльцо Дионисия с обратной стороны пристроено, чтоб государя суетой монашеской не смущать.