Поэт сказал: «для меня…» Это не только прием с ученым названием синекдоха, когда нечто общее метонимически заземляется на частность. «Для меня» — все более становится сквозным мотивом Евтушенко. «Моя любимая». «Моя беда». Велосипед — «мой двухколесный друг»… В этом стремлении все пропустить через личное местоимение обнаруживается старательность, но она-то и выдает с головой. Ибо, в сущности, твой реальный мир кончается на этом «я», дальше начинаются умозрительные символы, абстракции, химеры, а целостный, личный твой опыт давно оборвался на чувствах подростка, крещенного войной… А потом? Вихрь умозрений. Умозрительные знания и умозрительные чувства, умозрительная праздничность и умозрительная реакция на праздничность, и дальше, дальше — уж тут весь шар земной, познаваемый во всемирно-умозрительных параллелях, и малые подробности быта, многозначительные оттого, что и им дано представительствовать в этом поэтическом мире, сотканном из отвлеченностей. С какой привычной покорностью соскальзывает воображение в эти окружающие туманы, как мало в них следов реальности, и с какой отчаянной уверенностью мажут их краской личного, выстраивая все в ряд: слова, вещи, понятия, символы. «Моя семья, моя родня». «Моя интеллигенция». «Мои руки». «Моя собака». «Моя идеология»…
Личность растворяется в этом сочиненном мире. Ей не из чего строить себя. Под ее руками одни абстракции. Поэт судорожно перебирает их. Какое мельтешение масок и костюмов! Костюмы лирический герой меняет, по наблюдению самого автора, с легкостью милого друга женщин — Жоржа Дюруа. Чего тут только нет! Вот он видит себя неумытым, голодным, ушастым парнем, таскающим по редакциям стишки ко всем праздникам… Затем он рисуется себе мессией, он идет «прямой, непримиримый», славя «поколение» и его безденежных мастеров. Затем наступает пора «целе- и нецелесообразности»: возбуждая критику невероятными признаниями, герой мечется, мучается, кричит «тону», понимая, что он лишь играет в то, что тонет, и вообще ведет себя по принципу, описанному в одной смешной повести того времени: «Революционером мне не дали стать? Буду нигилистом…» Затем Евтушенко — на сражающейся Кубе, он ездит по заграницам, охотится на акул империализма, дает интервью газетам, в результате чего ядовитые зарубежные оппоненты переименовывают его из разгневанного молодого человека в коммивояжера молодой злости…
В чем причина этих судорожных превращений? Поэзия Евтушенко сравнительно легко расчленяется на составные. Перед нами мир непосредственных ощущений, тот самый мир во плоти и красках, который в свое время вызывал такое презрение у ригориста-мальчика. Теперь этот мир подчистую реабилитирован. Живописный, изобразительный пласт в стихах Евтушенко отслаивается сам собой. Смотрите, какая картинка:
«Устроив нечто вроде пира, два краснощеких речника сдирают молча пробки с пива об угол пыльного ларька…»
Через стихи проходит многоцветная полоса хорошо, вкусно переданных вещных деталей и ощущений. Тут и лед рояля угольный, и ртутный лед зеркал, и сонные сосульки люстр, и шершавость смуглых рук, и стук ботинок великанских, и стук пишущей машинки, и мост, и силуэт креста, и мокрое мерцанье сбруи, и всплески белые хвоста, и дождевые капли в бороде возчика, и девчачьи платьица в горошинку, — и даже дискуссии о кибернетике, о Марсе, о Ремарке, которые ведут студенты на товарных станциях, становятся такой же вещественной их характеристикой, как свежий хруст арбуза на зубах у завтракающих спорщиков. Подробности быта светятся у Евтушенко как бы самостоятельным светом, так что иногда пропадает связь подробностей с целым, и сама необязательность красок становится здесь поэзией. Сравните: у Л. Мартынова деталь скупа; выделяемая из потока впечатлений, насыщенная символическим содержанием, она прямо продолжает мысль поэта: «богатый нищий жрет мороженое». А вот портретная деталь у Евтушенко:
«Он где-то рядом, рядом ходит и держит яблоко в руке. Пока я даром силы трачу, он ходит, он не устает, в билет обернутую сдачу в троллейбусе передает…»
В потоке деталей нет обязательности: ест яблоко, или ест хлеб с черемшой, или передает сдачу, или катит на велосипеде… Поэтический смысл приобретает тут сама эта необязательность деталей, их изменчивый контур, их преходящая прелесть, неясная, как сам этот герой — полузнакомый сверстник, который не проявил себя, но который, как уверен поэт, еще встанет, узнанный, над миром и скажет «новые слова».
С течением времени самостоятельный поток подробностей получает у Евтушенко усугубленную и как бы самостоятельную роль. И вот уже перед нами языческое смакование жизни: «грызу кукурузный початок и крупною солью солю». И вот уже весь мир — «кукурузный початок, похрустывающий на зубах!..». Раблезианские аппетиты, раблезианские замыслы: «будь щедрым на краски, как ярмарка, сверкай, гуди и звени!..»