Владимир Ильич расправился со своей стопкой и сорвался с ними плясать. Потом стали им заказывать, что петь, и они отказались вдруг исполнять «песни московские», будто натуральные цыгане из гордости; «про Москву не заказывайте». Потом с гитарой один провозгласил: «А теперь выходит Варя...», имя могу я спутать, но вышла худая и чернявая, потомственная – ну и затянула, так что воздуху захотелось глотнуть. На крыльце, куда я вывалился, оказываясь в черном космосе фабричной окраины, одиноко прятался от шума и тоже терзался тоской Антон Уткин. Пошел разговор у нас, что надо артистам этим цветов!
Мысль эта родилась у него в голове, и он цеплялся за нее, точно обреченный человек, а уже на крыльце выяснилось, что сдружился он здесь, пока тосковал, с водителем автобуса. Этот автобус третий час банкета нашего стоял на приколе у столовой. Николай, водитель, был здоровый деревенский детина, но с простодушием музейного работника. Он так любил все относящееся к музею, и Владимира Ильича, и музейных цыган, что и стал душой этой затеи – ехать ночью за цветами для артистов. Мы еще не купили цветов, а чуть уж не рыдали, какие ж здесь все «прекрасные люди». Всякий раз, когда Уткин произносил «прекрасные люди», а Николай, стоявший за его спиной, безъязыко одобрительно гудел и гыкал, все рвалось у меня внутри, и мы никуда не ехали, оттого что уж необходимо было пережить минутку этого торжества. Я же тут узнал от Уткина еще одну правду, которую он в свой черед узнал от Николая, – что женщина, разносившая три этих дня тарелки, была вовсе не кухаркой, а завотделом кадров музея.
Она же бывший прокурор – была большой начальницей в Киргизии, но вот стала беженкой, скиталась долго без работы и жилья. Уткина это потрясло, эта «прекрасная женщина», а мне вспомнилось в тот же миг, как ей здесь всучивали чаевые.
Было близко к полуночи. Сто тысяч денег сохранил Уткин и пять оставалось долларов у меня. Николай брался свезти до какой-то Клавы, у которой можно купить цветов. Едем в совершенной темноте, только он знает куда. Едва проступают уступы домов, вспыхивает по окошку, где не спят, а потом меркнет, сливаясь со звездочками одинокими и мглой неба. Вдруг он оборачивается и сообщает криком: «Вот она тут, Клавдия, приехали!» Распахиваются дверки автобуса – будто выпорхнуло что-то в ночь, – и мы шагаем по земле за Николаем.
Калитка не заперта, и мы уже взбираемся вверх к дому по узкой тропке, окруженные цветочной благоухающей тишью. Окошко чуть теплится голубоватым светом – смотрят телевизор. Николай подкрадывается по скользкому уступчику и стучит, тотчас скатываясь, соскальзывая и вставая безмолвно с нами, будто дожидаясь теперь с интересом, что ж мы станем говорить. В оконце сунулся старик, приставил руку, как под козырек, и выглядывает не без испуга различая троих дюжих мужиков. Слышно сердитое: «Чего надо?» Уткин где-то еще блуждает в своем уме. Понимаю так, что надо докрикиваться, а как верней – вот я опять надрываюсь: «Здрасте, мы писатели, нам цветов у вас купить, цветов!» Дед кряхтит с пониманием: «Ааа, писатели...» И слышно, как они в дому ожили: «Клав, писатели за цветами приехали!»
Громыхает в предбаннике, отпирают нам дверь, стоят мать и дочь, старушка крепенькая, а при ней, на подхвате, молодуха. «Здрасте, здрасте... Цветочков потребовалось, это верно, это к нам – слыхали, слыхали, что писатели, очень рады. А сколько цветочков будете брать?» – выспрашивает с личным интересом, чего ради нагрянули посреди ночи и стоит ли хлопот. Уткин начинает вдумываться, обретая в потемках самый серьезный и бережливый вид, хоть бабке-то лица его не видно, слышны только навстречу голоса. «А сколько стоят ваши цветы и какие у вас есть цветы?» – «Розы есть с астрами. Но цена такая, сколько смотря возьмете», – задирается с недоверием бабка. «Мы много возьмем, бабушка, вы не волнуйтесь». – «Ну я как в Туле цветы отдаю, то по три тыщи штука, ну вам, так как вы сами приехали, я по две отдам!» – «Мы, бабушка, берем сорок штук».