Стояла полнейшая тишина. Как тяжелые камни падали последние слова речи:
— В чем причина крушения мартовской революции? Она преобразовала только политическую верхушку, оставив нетронутыми все ее основы — старую бюрократию, старую армию, старую прокуратуру, старых, родившихся, выросших и поседевших на службе абсолютизма судей. — Маркс перевел дыхание, обвел зорким взглядом пронзительных карих глаз весь зал и закончил: — Первая обязанность печати состоит теперь в том, чтобы подорвать все основы существующего политического строя.
Зал захлестнули аплодисменты. Бёллинг вскочил и стал что-то кричать, но его никто не слушал. Кремер закрыл лицо какой-то бумагой, делая вид, будто читает ее. Энгельс и Корф что есть силы колотили в ладоши. Дама в вуали тоже аплодировала и смотрела на Маркса с гордостью. Дункель был похож на труп, который какой-то злой шутник усадил в один ряд с живыми.
Так продолжалось минуту, три, пять… Наконец Кремер встал и потребовал тишины. Она установилась не сразу, а лишь после того, как было сказано:
— Слово предоставляется подсудимому Фридриху Энгельсу, соредактору «Новой Рейнской газеты».
Энгельс поднялся со скамьи и предстал перед залом во весь свой гвардейский рост.
— Господа присяжные заседатели! Предыдущий оратор остановил свое внимание главным образом на обвинении по статье 222 в оскорблении обер-прокурора господина Цвейфеля; позвольте теперь обратить ваше внимание на обвинение по статье 367 в клевете на жандармов. — Энгельс говорил быстро, стремительно, но иногда слегка заикался. Господа! Прокуратура дала вам свое толкование предписаний закона и на этом основании потребовала для нас обвинительного вердикта. Ваше внимание уже обратили на то, что законы эти были изданы в те времена, когда существовали совершенно иные политические отношения, чем теперь, и печать не обладала никакой свободой. Ввиду этого мой защитник и подсудимый Маркс высказали тот взгляд, что вы не должны считать себя связанными этими устаревшими законами. Привилегия суда присяжных в том и состоит, что присяжные могут толковать законы независимо от традиционной судебной практики, толковать их так, как им подсказывает их здравый смысл и их совесть.
«Черта с два я верю в вашу совесть!» — подумал Энгельс, но, вспомнив слова Маркса о том, что «Новая Рейнская газета» одна из последних крепостей революции и ее надо во что бы то ни стало удержать за собой, добродушно улыбнулся присяжным.
Затем он перешел к показаниям свидетелей и с их помощью подтвердил правильность всех фактов, изложенных в инкриминируемой статье. Его анализ показаний был настолько точным и убедительным, что Бёллинг не мог ни к чему придраться.
— Что касается упрека статьи в адрес одного из жандармов, будто он был пьян, — Энгельс опять добродушно улыбнулся, — то разве это беда для прусского королевского жандарма, если о нем говорят, что он немного хватил через край? Относительно того, можно ли рассматривать это как клевету, я готов апеллировать к общественному мнению всей Рейнской провинции.
— Да он шутник! — вполголоса проговорил немного пришедший в себя Дункель. После коренастого, смуглого, беспощадного Маркса этот на вид совсем юный, гибкий, улыбающийся блондин не внушал ему никакого страха.
— И как может прокуратура говорить о клевете, когда якобы оклеветанные даже не названы, не указаны точно? В статье речь идет о семи жандармах. Кто они? Где они? — Как бы ища их, Энгельс обвел взором весь зал и вдруг встретился глазами с бывшим акционером. Лицо его тотчас потеряло юношескую мягкость, стало жестким и злым, а взгляд — холодным, безжалостным. И Дункель сразу понял, что от этого юнца можно ждать таких же, если не больших, неприятностей, как и от «предыдущего оратора». Он снова сник, сжался, спрятался за спину дамы в вуали.
— Стало ли вам, господа, известно, — нехотя оторвавшись взглядом от Дункеля, продолжал Энгельс, — что какой-нибудь определенный жандарм навлек на себя из-за нашей статьи ненависть и презрение граждан? Оскорбленной может считать себя, в крайнем случае, вся прусская жандармерия в целом.
— Но ведь это еще более тяжкое преступление — оскорбить всю жандармерию! — наконец бросил свой первый камень в подсудимого Бёллинг.
— Вы лично можете это квалифицировать как угодно, — тотчас парировал Энгельс, — но я требую от прокуратуры указать мне на то место в законе, согласно которому считаются наказуемыми оскорбление, поношение, клевета на жандармский корпус в целом. Такого хместа в законе господину прокурору, увы, не найти.
Бёллинг, конечно, тотчас вспомнил, что такой статьи в кодексе нет, и в душе ругал себя за новую оплошность, за проклятую поспешность и горячность, но было уже поздно. По тому, как независимо и достойно Энгельс держался, по тому, как смело и убедительно говорил, наконец, по первой схватке с прокурором, которую он так легко выиграл, все в зале увидели, что это достойный товарищ Маркса, и сочувствие к нему стало расти с каждой минутой.