– Ах, вы на немецком читаете? – И он немножко подумал. – Я чувствую, вы очень мало загружены учебными занятиями, если находите время на занятия посторонние… Я вот слышал, у вас свободное посещение, может быть, все из-за этого происходит? Может быть, следует поставить вопрос о том, чтобы вас лишили свободного посещения? Тогда у вас будет меньше свободного времени, и вы будете меньше читать… А это вы читали? Вы же французского не знаете?! А, вы читали по другим источникам? Здесь не указано, что вы читали это по другим источникам! Вы создаете впечатление, что читали это в подлиннике, а это уже нехорошо, это уже неэтично!
И весь наш разговор происходил в том же духе, а потом он мне сказал:
– Все-таки я нахожу, что ваш доклад вредный: не могу сказать, что он антимарксистский, но он вредный. И поэтому я поставлю вопрос в деканате, чтобы собрались заведующие кафедрами… Я слышал, что у вас были инциденты с преподавателями и других кафедр. Вот мы соберемся и решим, можете ли вы продолжать учебу в университете.
И они действительно хотели собраться – трое заведующих кафедрами: Белецкий, Ойзерман и заведующий кафедрой истмата (не помню, кто это был, у меня такое ощущение, что как раз Кутасов был тогда заведующим кафедрой) – и еще кого-то пригласить. И назначили мне день, чтобы я пришел на обсуждение…
Итак, предстоял такой синклит, и я, как пай-мальчик, явился на заседание. Но что-то случилось у Белецкого, и он не пришел. Они подождали минут пятнадцать, отметили, что я пришел, и назначили следующий день. Долго обсуждали, когда лучше собраться – то одному было неудобно, то другому, но в конце концов нашли такой день, когда всем было удобно: это было недели через три. А мне сказали, чтобы я пришел на это заседание и дал объяснение, почему у меня и там такие завиральные идеи, и здесь, почему у меня конфликты и на кафедре истмата, и на кафедре русской философии (я что-то не то, как они слышали, о народниках говорил). И все разошлись.
А жизнь шла своим чередом. Мы постепенно двигались к сессии. Я посидел-посидел, подумал и решил: если все так протекает и собрание переносится, если кто-то не пришел, то, может быть, в следующий раз мне не прийти? И на следующее заседание я не пошел. Потом выяснилось: собрались действительно все, не было только меня. И спас меня преподаватель русской философии – такой рыжий интересный мужик, хромой, прошедший войну, очень симпатичный (сын его, кстати, ходит последние несколько лет на «четверговый» семинар[183]; он тоже как будто окончил философский факультет). Когда они, рассерженные, решили покончить со мной без моего участия, он сказал, что это неэтично, что, быть может, у меня уважительная причина, может быть, я болею, может быть, у меня воспаление легких и что вообще даже самому отъявленному преступнику дают последнее слово перед казнью… Они немножко поспорили, но он твердо высказал свое особое мнение. И назначили новое заседание – еще через три недели.
Я решил, что я могу спокойно на это новое заседание пойти, поскольку двух-трех из них наверняка не будет. Так и получилось. Теперь пришел один Теодор Ильич Ойзерман. Он сказал: «Это очень трудно – выбрать подходящий день. Мне надо посоветоваться с товарищами… Думаю, мы недельки через две выберем день и тогда вас известим».
Я понял, что активничать он особенно не будет и что в следующий раз я могу не являться. И поэтому в следующий раз, еще через четыре недели (это было уже на самом рубеже зачетной сессии и экзаменационной), когда меня вызвали, я взял в спорткомитете командировку и уехал на это время из Москвы. При этом отправил извещение: попросил, чтобы председатель спортклуба – Вася Хачатуров – позвонил из парткома и сообщил, что отправил меня по сверхважным и сверхсрочным нуждам общества и что поэтому я не могу явиться. И на этом история закончилась.
Ну а потом уже всерьез обсуждался вопрос: не поместить ли меня в психиатрическую больницу? И об этом велись переговоры с комсоргом нашей группы Борисом Пышковым. Он был поставлен перед альтернативой: либо заявление на меня в органы, либо докладная о моей невменяемости. И тогда Борис Пышков, как он потом мне объяснял, выбрал из двух зол меньшее: как представитель общественной организации, он написал заявление о необходимости поместить меня в психиатрическую больницу. Этот последний разговор происходил у нас в октябре 1952 года – в тот момент, когда, по сути дела, со мной уже «попрощались».
Оказалось, что я совершенно неправильно объяснил происхождение феодализма в Китае, неправильно толковал в своей курсовой работе происхождение феодализма в Киевской Руси, сделал неправильный доклад о народовольцах… И вдобавок произошло еще одно событие, которое в какой-то мере определило мою судьбу.