Ведь у многих в современной России есть или были такие бабушки, дедушки или родители, которые отправляли людей в ГУЛАГ, подписывали доносы или расстрельные списки. Эти предки живут в нас, а мы так мало знаем о них, а может, и не хотим знать.
– Да, это так интересно! Я думаю, я уверена, что у тебя получится прекрасный роман. Я сам чувствую, что это может быть интересно для иностранцев, поэтому и повторяю уже третий год одно и то же.
– Понимаете, в Германии после Гитлера был Нюрнбергский процесс. А в
России после Сталина такого не было. Сейчас по социологическим опросам более пятидесяти процентов людей оценивают роль Сталина как положительную. То есть не произошло осознания того, что было. Что было сделано нашими дедушками, родителями, нашими родными или любимыми людьми.
Полезно иногда потренироваться по-английски в произнесении таких речей. После публичных чтений, например, подходят с вопросами. Или вот завтра перед камерой выступать придется. По-русски-то на такие темы и говорить не с кем – опоздал. Если только со старой гвардией, с шестидесятниками какими-нибудь, не потерявшими боевого задора. А для пожилой Европы, может, еще и потянет, особенно если побольше личного напихать. Пит этот пугает, правда, что у них система сгнила.
Не дай бог, не дай бог. Лет бы десять еще хотя бы…
Моя внуковость – это мой маленький лейбл. Что-то типа хрюканья этого дирижера, я уже забыл его фамилию. Пит еще, наверное, помнит.
Это маленький удачный лейбл для рекламы самого себя в Европе – национальная душа вполне проступает в этой ситуации. Сначала русские загоняют миллионы людей в лагеря, затем совестливые внуки мучаются грехами дедов, пишут книги, без стеснения распахивают дверцы семейных шкафов и демонстрируют хранящиеся там скелеты. Таких внуков можно приглашать на фестивали и в писательские резиденции, таким можно простить небольшую национальную привязанность к алкоголю.
Только как будто не хватает чего-то, что запоминалось бы с такой же силой, как у дирижера.
Маргерит тоже налила себе вина, она даже отложила вилку, она слушает меня. Да, это, наверное, правильно – в чем-то соответствовать клише, в чем-то выделяться. Страдающая, мятущаяся душа присутствует, желание искупления и выворачивание наизнанку тоже имеется, остается только найти что-то достаточно свежее, что отличало бы, что-то притом достаточно интеллектуальное. Или наоборот – человечное.
Остальные узнаваемые черты налицо. Есть даже добровольная ссылка в
Сибирь.
– Хотите посмотреть сибирские фото?
– Ты был в Сибири?
– Я работал там несколько лет лесником в заповеднике.
Маргерит смотрит на меня и чуть-чуть улыбается. Не просто улыбается, а как-то изучающе, выжидательно. Очень не люблю этого.
У меня был один такой случай с канадцем – лысоватым, очкастым филологом. Он тоже как-то похоже улыбался, когда я рассказывал о медведях. Я же не знал, что он подростком один прожил месяц в лесу с тремя спичками. Что у него отец из какой-то глухой деревни.
– Просто, знаете, у меня был жизненный кризис, я не мог найти себя, начал пить. Сбежал от этого на природу, в заповедник, начал все заново. Жил в крохотном поселке – ни электричества, ни дороги.
– Да, конечно, я очень хочу посмотреть твои фотографии. Так любопытно…
– Это был неудачный побег от самого себя.
– Да, да, я понимаю. Я принесу еще вина. Я иду за фотографиями, и Маргерит долго разглядывает их.
После обеда я некоторое время сижу перед компьютером. Иногда выхожу на улицу покурить. Звезд не видно, листья платанов шумят в темноте, иногда кричит сова. Мне кажется, что эта сова должна обитать в какой-нибудь старой колокольне. Неужели завтра будет дождь? Мне ведь ехать на велосипеде девять километров, я не очень представляю себе дорогу, придется ориентироваться по карте.
Еще я пытаюсь писать. Я опять перечитываю записи, которые делал во время бесед с бабушкой. Я вспоминаю ее, теперь совсем почти ослепшую, терпеливо сидящую на кровати и только слушающую телевизор.
Как она радовалась, когда я приезжал к ней, садился рядом и спрашивал о ее жизни. Я еще верил тогда, что напишу об этом. Я привозил с собой диктофон, блокнот, немного фруктов или какое-нибудь пирожное.
Мы пили чай, она щурилась над столом, почти на ощупь брала чашку и шутливо материлась на себя, старую и не годную ни на что. А я подбадривал ее, шутя вспоминал, как мы с ней лазили через забор на территорию закрытого военного санатория, как устраивали запруды в весенних ручьях, как вместе читали книжки, усевшись на поваленных осинах. Мы жили на самой окраине Москвы, бабушка приезжала каждый день и, пока родители были на работе, проводила со мной полдня в окрестных лесах, разыскивая кротовые норки, в которых прятались лесовики, дупла с загадочными переметными, находя птичьи гнезда и исследуя новые тропы.
Летом в деревне она мне показывала чагу на березах и разные травы, называя их так уважительно и ласково, как научила ее моя прапрабабка
– деревенская ведунья и повитуха. Мы возвращались домой с огромными пучками растений, связанных стеблями, иногда мокрыми от росы или дождя.