Прошибло их. Сережа достал сигарету, сунул ее в рот, вспомнил, что в помещении курить нельзя, сломал сигарету и швырнул обломки на пол. Анька судорожно вздохнула – то ли простонала, то ли пискнула что-то. Потом начала шумно сморкаться в красивый платочек. Резали они меня на кусочки, убогого алкаша. И ведь знали, что резали, и стыдно им было. Хорошие же люди… Стыд, между прочим, страшное чувство. Обоюдоострое. От стыда люди либо каются, либо, оттолкнув, отбросив его от себя, окончательно переходят признанные ранее границы. И звереют, перестают быть людьми. Сколько раз я это видел. На войне, в Москве – где угодно… В зеркале, например, видел. Я ведь от стыда за глупость свою в основном пить начал. Выбросил стыд куда подальше, и понеслось…
После моего детского вопроса с Анькой произошло то же самое. Она отсморкалась, взглянула на меня жалобно, даже со слезой в глазах, как мне показалось, а потом вдруг выпрямилась, застыла на секунду, неуловимо, но радикально меняясь, и завизжала не своим, дурным, бабьим голосом:
– Ах ты тварь! Нет, вы посмотрите на него, про детей вспомнил! Поздно, урод, раньше думать надо было. Когда у них кусок отрывал, на боженьку своего выдуманного, когда Женьку бил и из меня проститутку чуть не сделал, когда в Крым свой дурацкий уехал. Гадина!.. Опомнился, на жалость давишь, ничтожество… Не сметь про детей говорить, ничтожество! Не сметь…
У нее закончились слова: рот она открывала, но из него исходило только невнятное мычание и хрипы. А еще она краснела, быстро краснела – от розового через малиновый к бордовому. Даже мне стало страшно, а несчастный Сережа вовсе растерялся. И только когда она, схватив пачку салфеток, начала кидаться ими через стол, Сергей накрыл Аньку своим телом, прижал к себе и успокаивающе забормотал:
– Анечка, ну что ты, не надо, любимая, посмотри на него – разве он стоит твоих нервов? Ну, посмотри… не надо, родная…
Она прогнозируемо уткнулась ему в грудь и расплакалась.
Не слова ее обидными мне показались, а вот этот ее плач у него на груди. Так интимно и знакомо… раньше в моих объятиях плакала, а теперь… И тогда я, мелкий, опустившийся человек, сделал последнюю в своей жизни подлость. Нет мне прощения! Все может простить господь, даже убийство и самоубийство, но это… вряд ли.
– А почему чуть? – вроде бы невпопад, тихим голосом спросил я. Специально тихо сказал, давно заметил, чем тише спрашиваешь, тем громче вопрос звучит. Я не ошибся. Они услышали, перестали миловаться и рыдать, обернулись ко мне и хором удивленно спросили:
– Что чуть?
– Я говорю, почему чуть проституткой не стала? Ведь было же у тебя вроде с префектом? Или с субпрефектом – я забыл уже… А может, с обоими было, Ань? Тогда тем более…
Не ожидали они, что у опустившегося убогого алкаша останутся силы на такой выпад. Да я и сам от себя не ожидал. Оказывается, я еще был способен на язвительную иронию. Я к тому времени и слова-то такие забыл – «язвительная ирония»… А вот поди ж ты…
Анька из бордовой стала белой почти, а Сережа, наоборот, вроде как отнял у нее цвет и покраснел. Растерялись оба. Сергей, как мужчина, взял себя в руки первым.
– Ну вот видишь, Ань, – сказал он, стараясь не глядеть мне в глаза, – я же говорил – не стоит он твоих эмоций. Подонок и есть подонок…
– Чой-то не стоит? – задиристо возразил я. – И вообще, не надо меня оскорблять, я правду говорю, чистую. Ты бы лучше мне спасибо сказал, Сережа, за новую жену. Во всех смыслах подготовил ее для тебя: и проститутка – небось весело с ней в постели, и дети у нее замечательные – не нужно надрываться, воспитывать с младенчества, и хваткая – денежку зарабатывать умеет. А все благодаря мне. И вместо благодарности – подонок?
Меня несло, терять уже было нечего. Долго заливаемая водкой обида за погубленную жизнь вспучилась, вырвалась наружу и пролилась на побелевшую Аньку с ее новым хахалем. Я стыд пораньше их отринул, год уже почти за гранью жил. Жизнь мою даже нельзя назвать унижением. Жжение моя жизнь, пожар внутри горит, жарит душу на адской сковороде, и лишь водка мне приносит недолгое забытье. И он смеет называть меня подонком? Да, подонок. Пускай подонок, но не ему, холеному мажористому мальчику, не знавшему в жизни горя, умыкнувшему сначала Аньку мою, а потом и детей, называть меня подонком!
…Нос обожгло, он хрустнул, набух, потяжелел и пролился на белую скатерть красненьким. Сережа ударил меня. Хорошо ударил. Крепко. На лице Аньки впервые за весь разговор мелькнула улыбка. Вот до чего дошло. Наверное, если убивать меня станут, рассмеется. Да, я подлый, но и жизнь подлая. Жизнь подлее. Можно ли было подумать двадцать лет назад, на коробках из-под болгарского бренди «Слынчев Бряг», что этим все закончится, что такая подлая жизнь…