«Ну и что здесь такого?» — думал я. По их мнению, мне не полагалось чувствовать себя счастливым, и это вызывало у меня смутную тревогу: их намеки означали, что на меня надвигается какая-то неведомая беда. В конце концов я решил, что им кажется, будто нога у меня болит.
— Нога у меня не болит, — весело говорил я тем, кто не скрывал своего изумления при виде улыбки на моем лице. — Смотрите! — И я брал свою «плохую» ногу руками и клал ее себе на голову.
Некоторые при виде этого вздрагивали — и мое недоумение росло. Я привык к своим ногам и не считал их ни странными, ни, тем более, отвратительными.
Родители, учившие своих детей обращаться со мной «поласковей» или бранившие их за «бесчувственность», только все портили. Кое-кто из ребят, которых родители убедили, что мне надо «помогать», иногда начинал за меня заступаться: «Не толкай его! Ты же ушибешь его ногу!» Но я хотел, чтобы меня толкали, и, хотя характер у меня был покладистый, я скоро стал забиякой, так как не желал мириться с тем, что считал неприятным и унизительным снисхождением.
У меня был нормальный ум, я воспринимал жизнь, как это свойственно нормальному ребенку, и мои изуродованные ноги не могли этого изменить. Но со мной обращались как с существом, отличным от моих товарищей по играм, — и во мне развилось противодействие этим влияниям извне, которые могли искалечить мою душу.
Мироощущение ребенка-калеки такое же, как у здорового ребенка. Дети, ковыляющие на костылях, оступаясь и падая, дети, которые машинально пускают в ход руки, чтобы с их помощью пошевелить парализованной ногой, вовсе не предаются отчаянию и горю и отнюдь не размышляют о трудностях передвижения — нет, они думают только о том, чтобы им добраться туда, куда им нужно, точно так же как и здоровые дети, бегающие по лужайке или идущие по улице.
Ребенок не страдает от того, что он калека, — страдания выпадают на долю тех взрослых, которые смотрят на него.
Уже в первые месяцы пребывания дома я начал смутно понимать все это, правда не рассудком, а чувством.
После просторной палаты я должен был привыкать жить в доме, который вдруг показался мне тесным, как коробка.
Когда отец снял мою коляску с повозки и вкатил меня в кухню, я удивился: такой она стала маленькой. Стол, покрытый плюшевой скатертью с узором из роз, теперь, казалось, занимал ее всю, так что для моей коляски словно не оставалось места. Перед плитой сидела чужая кошка и вылизывала шерсть.
— Чья это кошка? — спросил я, озадаченный тем, что в этой хорошо знакомой мне комнате оказалась кошка, которую я никогда не видел.
— Это котенок Чернушки, — объяснила мне Мэри. — Помнишь, у нее родились котята еще до того, как тебя отвезли в больницу?
Мэри спешила рассказать мне обо всех важных событиях, случившихся за это время.
— У Мэг родилось пятеро щенят, и одного, коричневого, мы назвали Аланом. Отец носил его к тебе в больницу.
Мэри была возбуждена моим приездом и уже успела спросить у мамы, сможет ли она вывозить меня в коляске на прогулку.
Она была старше меня, очень отзывчива и рассудительна. Обычно она, когда не помогала матери, сидела, согнувшись над книгой, но в ней просыпалась дикая энергия, стоило ей увидеть, как мучают животное: вся кипя от негодования, она стремглав бросалась на его защиту; такие спасательные экспедиции отнимали у нее немало времени. Однажды, увидев, что какой-то всадник, привстав в седле, бьет кнутом ослабевшего теленка, у которого не было сил идти быстро, Мэри влезла на забор и принялась сквозь слезы ругать его. Когда теленок (его бока были закапаны пеной) упал, Мэри перебежала через дорогу и стала над ним со сжатыми кулаками. Всадник не посмел больше ударить теленка.
У Мэри были черные волосы и карие глаза; в любую минуту она была готова сорваться с места, чтобы кому-нибудь помочь. Она заявляла, что станет миссионером и будет помогать бедным чернокожим. Иногда она решала отправиться помогать китайским язычникам, но ее немного пугало, что она может стать «жертвой резни».
В «Вестнике» иногда печатались картинки, изображавшие, как дикари варят миссионеров в горшках, и я сказал ей, что лучше стать жертвой резни, чем быть сваренной заживо; я был убежден в этом главным образом потому, что не знал значения слов «жертва резни».
Самой старшей из нас была Джейн; она кормила кур и ухаживала за тремя ягнятами, которых ей подарил гуртовщик, так как они были слишком слабы, чтобы продолжать путь. Она была высокого роста и держалась очень прямо. Джейн помогала миссис Мулвэни, жене булочника, присматривать за детьми и получала за это пять шиллингов; часть денег она отдавала маме, а на остальные могла покупать себе что угодно.
Она уже начала носить длинные юбки и делать прическу и щеголяла в высоких коричневых ботинках, доходивших ей чуть ли не до колен. Миссис Мулвэни находила их изящными, и я был того же мнения.
Когда Джейн брала меня с собой гулять, она всегда говорила:
— Будь вежливым мальчиком и сними шляпу, если мы встретим миссис Мулвэни.
Я снимал шляпу, когда помнил об этом, но чаще я забывал.