Ко всему рано или поздно привыкаешь. Как привыкаешь ко лжи даже в собственных стихах, как привыкаешь потихоньку хитрить, если уверен, что тебя не выведут на чистую воду, как привыкаешь обижать слабого, если такой находится, и привыкаешь с искренней слезой петь дифирамбы сильному… Всё закономерно: первая маленькая хитринка, перерастающая в большую ложь, и музыка, которой когда-то бескорыстно увлекался, а потом опустился до фарцовки модными пластинками, и… Виктор в итоге. Червивое яблочко до поры крепко держится на ветке, а потом стремительно падает вниз.
Что со мной происходит сейчас? Всё ещё падаю в колодец?
Когда в тот день я пришёл с работы домой, меня встретили сидящие у телевизора родители. На экране бесновался убитый горем дирижёр Темирканов, и его оркестр вдохновенно грохотал что-то исключительно торжественное и печальное, словно прозорливые композиторы-классики задолго до траурной даты предчувствовали, что в один прекрасный момент нашей необъятной державе понадобятся их гениальные творения в таком незавидном качестве.
Не успел я раздеться, как позвонил Алик, о котором в тот день я совершенно забыл. Удивительное дело, но должник, который, по логике вещей, должен скрываться от кредитора, напомнил о себе первым.
— Слушай, тут такая хреновина вышла, — вкрадчиво начал он, и я стразу понял, что отдачей долга не пахнет, — я здорово рассчитывал, что за эти дни у меня будет парочка дискотек, но все увеселительные мероприятия, к сожалению, отменили. Так что с деньгами придётся подождать. Ты уж не обижайся.
Алик проводил в каком-то клубе платные дискотеки, и это здорово облегчало ему жизнь, так как на зарплату начинающего инженера сильно не разгуляешься при нынешних-то ценах на пластинки.
— Даю срок неделю, и ни дня больше, понял? — недовольно пробурчал я и бросил трубку. — Тоже себе великий комбинатор!
Этого ещё не хватало. Он, наверное, решил, что у меня денег куры не клюют, а у меня долгов столько, что голова кругом идёт! Сиди теперь по его вине на голодном пайке, жди, пока дискотеки разрешат. А тут ещё Светка приезжает — хорош кавалер без копейки в кармане!
Кстати, пока суть да дело, не мешало бы позвонить Надюхе, пустить пыль в глаза… Но мурлыкать с Надюхой по телефону настроения уже не было. Для этого нужно иметь хоть какое-то вдохновение, а впереди ещё разговор с Виктором.
Я закрылся у себя в комнате и упал на тахту. Даже читать ничего не хотелось — до того испортилось настроение.
— Кушать будешь? — спрашивает через дверь мама.
Я ничего не отвечаю и отворачиваюсь к стенке. Хорошо бы вздремнуть часок, но и спать что-то не тянет.
— Смотри, что я разыскала, — не унимается за дверью мамин голос.
Я поднимаюсь и шлёпаю к двери, изображая крайнее неудовольствие. В руках у мамы красная нарукавная повязка с чёрной шёлковой окантовкой.
— С пятьдесят третьего года храню, — объясняет мама, — со сталинских похорон. Вот я и подумала, может, снова велят носить траурные повязки.
— До этого, надеюсь, не дойдёт, — невольно усмехаюсь я.
— Кто его знает.
— А помнишь, мать, как ты плакала, когда хоронили усатого? — доносится из комнаты отцовский голос. — Да ещё приговаривала: что мы теперь будем делать без него, без кормильца нашего?
— Перестань, — не на шутку обижается мама, — надоели твои плоские остроты… Не одна такая я была. Все плакали, никто этого не стыдился. Да и сейчас стыдиться нечего. Сталин многое сделал для страны, не то что нынешний. И не нам смеяться над ним.
— А кому же? — продолжает веселиться отец. — Одним, значит, можно, а другим возбраняется?
Тем временем я уже нацепил сталинскую повязку и подливаю масла в огонь:
— А если я сейчас выйду с ней на улицу и всенародно зарыдаю? Вот потеха будет!
— Замолчи! Ничего святого в тебе нет! — в сердцах плюёт мама. — Весь в отца, лишь бы поржать, а что потом будет — неважно. Так тот десять лет в лагерях просидел и до сих пор не знает за что, а ума-разума так и не набрался. Ей-богу, договорится до того, что снова упекут.
— Не упекут, — усмехаюсь я и сдёргиваю повязку, — сейчас времена другие.
— Много ты знаешь! Будто стукачи на белом свете перевелись! — Из комнаты показывается отец, и на его лице уже не осталось даже следа прежнего веселья. — Ты вот что, сын, особо не болтай, мало ли что мы дома между собой говорим. А то ляпнешь где-нибудь…
— Не маленький уже! — огрызаюсь я и скрываюсь в своей комнате.
Разговаривать о стукачах мне совсем не хочется, потому что знаю: затронь больную для отца тему, и он заведётся, начнёт долго и многословно пересказывать события давно минувших дней, вспоминать свою горькую и неудавшуюся судьбину. Да и что весёлого может рассказать бывший офицер-фронтовик, побывавший в окружении и угодивший в советские лагеря за то, что спасся и не погиб, а уже там заработавший дополнительный срок благодаря доносу какого-то подонка? Обо всём этом он долгое время молчал, а потом, видимо, решил, что я уже повзрослел, и выдал всё разом. А теперь уже и остановиться не может…
Скоро должен позвонить Виктор, и нужно хотя бы морально подготовиться к разговору с ним.