Никогда не забуду, как Р., пьяный, в Ашхабаде кривлялся и толковал мне о том, как он ничего не понимает в детском кино, а начальник, «большой начальник», намекая, что это он сделал так, что я не ставлю и не буду ставить, оттого что посмел критиковать его в газете[227]. Никогда не прощу ему А. Германа, ставшего по его милости и по милости его дружков калекой, травли всех и вся, когда он был серым кардиналом при Ермаше.
Очень много, очень много эти люди сделали. Неужели он не понимал, что надо подать в отставку? Почему Кулиджанов понял это? Что за страсть к власти, причем к власти-унижению людей, к власти ради самоутверждения способом душить людей вокруг?
А во мне какая-то интеллигентская червоточинка — жаль его, жаль и Лиознову. По логике на это мое чувство должна быть реакция, и они (не они лично, а те, которые такие же) должны снова возникнуть и расправиться в первую очередь со мной.
Доклад вроде получился, но по бумажке я читать не смог — говорил по продуманной схеме полтора часа. Зал слушал, затаившись. Аплодировали долго. Это победа, но работы страшно много.
На секретариате возник «гамбургский счет», это хорошо, но нас действительно не любят.
Сколько тайных смыслов
В трепете огня,
Ворожу на числах,
Что влекут меня.
Я люблю тринадцать,
Девять, три и семь,
А еще, признаться,
Я люблю их все!
И колдую часто,
И гадаю вновь,
А кругом неясно,
Все любовь, любовь!
А кругом сомненья
В трепете огня,
Только вдохновенье
Бережет меня...
Смысл вдохновенья —
Это вдох мгновенья!
09.12.87 г.
Летит времечко. Кончается жизнь, а что-то толку мало. Делаю, как мой Бармалей, все вместе, ни от чего не могу отказаться. Был в США. Потом в Западном Берлине. Идет пленум. Вчера В. Толстых в злобности упрекнул меня, потом Рязанов понес за объединение должностей. Очень было обидно. Но дело не в этом. Дело в том, что действительно надо что-то решать. Наверное, срочно. И плохо себя чувствую и не могу всему отдать должного внимания. Сашка Александров, как сказала Инна Туманян, произнес: «Он ездит, а я вкалываю». Ничего, пусть ему будет лучше. Но сказать ему, пожалуй, надо — я много больше жду его, когда он запивает или уезжает в Ленинград, Ташкент и т.д.
Вообще-то надо решать и с директором, и с главным редактором, и со всеми остальными, но на этапе следующем, когда будет идти 1989 год и хозрасчет. И Мишу надо отправить учиться на Высшие курсы, и организовать эти Высшие курсы и т.д. Под Швецию и поездку в Чехословакию (в театр) надо взять отпуск, оговорить все с Камшаловым, Досталем и Климовым. Жаль зарплаты, но скорее всего я уйду из секретариата — очень уж противно быть под Климовым.
Я почти в клиническом распаде. И пишу по-идиотски — по поверхности того, что думаю, и не думаю по поверхности того, что чувствую. Неужели дадут дом[228], вот уж поговорят обо мне, вот уж посудачат, вот уж выспятся!
Срочно надо подготовить поход к Михаилу Сергеевичу Горбачеву. (Встретиться предварительно с Раисой Максимовной Горбачевой, рассказать ей все и т.д. Встретиться с райкомом на Смольной и пр.)
И надо ставить! Ставить! Ставить! Обязательно начать работать! И сыграть в Ленинграде Фердыщенко[229].
Но очень хочется дом! Очень хочется! Очень!
Ремонт его будет стоить много. Ну и пусть! Мать возьму! Пусть! Прикреплю ее к поликлинике. Будут санатории, которых она не видела в жизни. Загородные больницы! (Только бы успеть!)
А если выступать, то сказать о чем-то самом главном, например, о том, что нам всем надо по капле выдавливать из себя раба — главное дело А.П. Чехова. И рабскую покорность, и рабскую злобность. Надо говорить о необходимости социально-правовой комиссии в Союзе кинематографистов, о неполноценности модели в этом смысле. Надо ввести понятие «актерское право». И это не право привилегий, а право на творчество и качество.
Вопрос об авторском праве превратился в склоку и недоговоренность, собственно, он кончился ничем. Но кто бы его ни поднимал, поднимается общая волна — «они там что-то делят».
11.12.87 г.
Завтра у Геры день рожденья — надо купить подарок и поздравить. Позвонить отцу — выслать ему две пары очков и женьшень.
Пленум вчера закончился. Мне неожиданно дали слово — было всего 10 минут сообразить, что ответить Э. Рязанову. Ответил смешно, к полному удовольствию зала. Но выступал с главным для себя: разговоры о том, кто ставит кино для народа, кто не для народа, — это разговоры родственников на панихиде («Кто больше любил покойную тетю».) Предполагается, кто больше любит, тому больший кусок. И Бог в душе, и народ в душе. И ничего нельзя сделать в искусстве, кроме того, что волнует и мучает, что восхищает и нравится. И если твои боли отзываются в зрителе, то ты счастливец, если твои боли никого не волнуют — ты самый несчастный из смертных, ты мимо, ты зря, ты впустую.