– Привет, это Адриа. Как дела? Черт, ты уже спал? Нет, а который час? Что? Четыре утра?.. Ой, извини!.. Да… Я хотел тебя кое о чем попросить и кое-что тебе рассказать. Да, да. Нет, если можешь прийти завтра… точнее, сегодня. Слушай, лучше, если придешь ты. Да. Когда тебе удобнее. Я весь день дома. Да, да. Спасибо.
Я заканчиваю писать hic et nunc о том, что переживаю. Я должен был писать по сю пору, к моему глубокому сожалению. Я уже в самом конце моей рукописи. На улице розовоперстая заря начинает окрашивать темное небо. Мои пальцы окоченели от холода. Я складываю исписанные листы и письменный прибор и смотрю в окно. Какой холод, какое одиночество! Братья из монастыря Жерри поднимутся по тропинке, которую мои глаза различат, когда заря окончательно одолеет мрак. Я смотрю на дарохранительницу и думаю, что нет ничего печальнее, чем оставлять пустым монастырь, где веками возносили хвалу Господу. Я не могу не чествовать своей вины в этом ужасном событии, любимая. Да, знаю. Мы все когда-нибудь умрем… Но ты усилиями моего благородного друга, который терпел меня столько лет, ты будешь продолжать жить и дальше – каждый раз, когда кто-нибудь будет читать эти строки. Однажды, как мне говорят, мое тело тоже исчезнет. Прости меня, но я, как и Орфей, не смог совершить чудо. Воскресение – удел богов. Confiteor, любимая. Leshana Haba’ah B’Ierushalayim[428]. Сегодня – это завтра.
Длинное письмо, которое я писал тебе, заканчивается. Je n’ai fait celle-ci plus longue que parce que je n’ai pas eu le loisir de la faire plus courte[429]. После стольких напряженных дней наступил отдых. Начало осени. Итог подведен, и настало утро. Я включил телевизор: там заспанный диктор объявлял погоду; он меня уверял, что в ближайшие часы наступит резкое похолодание и пройдут ливневые дожди. Он напомнил мне Виславу Шимборскую[430], которая говорила, что, хотя завтрашний день обещает быть солнечным, тем, кому жить дальше, не помешает зонтик. Ко мне это не относится, мне зонт уже не понадобится.
–
–
–
–
–
–
–