Наслаждаться начальственным положением мне удалось недолго. Я заболел корью — детской болезнью, протекающей у взрослых очень тяжело. Температура зашкалила за сорок. Когда меня укладывали на крестьянскую подводу, чтобы отвезти в больницу, я был едва в сознании. Пришедший попрощаться командир части, оберстарбайтсфюрер, произнес в утешение: «Не бойся, сынок, монашки поставят тебя на ноги».
Он оказался прав, в местной лечебнице, принадлежавшей католическому ордену, меня действительно поставили на ноги. Пока я валялся на больничной койке, закончилась война. Ее завершение, как нарочно, в тот момент обошлось мне при начислении пенсии в полгода трудового стажа. У меня сохранились все документы RAD, отсутствовала лишь итоговая отметка о вручении мобилизационного предписания. На этом основании мне отказали. То, что война закончилась, чиновников абсолютно не интересовало: нет положенной бумажки — нет стажа. Мы — в Германии, бюрократической стране чудес.
Наши места оказались под американцами. При выписке я неожиданно получил гражданскую одежду: опасаясь за меня, монахини сожгли форму. Не зная, куда податься, я в гражданском, но с документами RAD вернулся в часть. Лагерь был оставлен. Никто из местных не имел понятия, куда исчезли наши люди. В один прекрасный день они попросту испарились. Эсэсовцев также не было: за две недели до появления американцев они ушли в сторону Альпийской крепости («Альпийская крепость» оказалась впоследствии такой же фантазией национал-социалистической пропаганды последних дней войны, как и партизанское формирование «Вервольф». —
Я заночевал один в совершенно пустом лагере. На следующий день он был занят под лазарет для раненых немецких солдат. Главврач (Oberfeldarzt) сначала обрадовался моему появлению: помощников не хватало. Однако уже через несколько дней он, боясь американцев, поспешил от меня избавиться. «Верфольф» сильно занимал в то время воображение оккупационных властей, за каждым пнем в окрестных лесах им мерещились партизаны. Я выглядел слишком подозрительно. Никому не хотелось неприятностей.
Местный бургомистр определил меня работником в крестьянское хозяйство — так я временно превратился в пастуха. В стаде насчитывалось 78 коров — как хозяйских, так и от соседей. Первыми словами хозяйки при встрече были: «Надевай рубаху получше!» — «Зачем?» — удивился я. «Пойдешь в церковь!» Самым тяжелым в сельской жизни была для меня не работа. На всю округу я был единственным молодым парнем, а следовательно, и на прицеле у девиц на выданье и их мамаш. Другой, может, и позавидовал бы. Мне же совсем не улыбалась перспектива остаться навечно в глуши, связав себя, не дай бог, ребенком. Такая опасность представлялась вполне реальной. На каждом шагу я рисковал попасть в расставляемые силки и капканы. Наблюдая за тем, как я отбиваюсь от назойливых ухаживаний, местный священник составил обо мне ложное мнение. Я представлялся ему высоконравственным юношей. Так возникла еще одна проблема: он не давал мне проходу, убеждая поступать в семинарию.
На счастье, мне удалось установить контакт с родственниками в Хильдесхайме и с их помощью 28 ноября перебраться через «зеленую границу» в районе Тюрингского леса. В самом конце ноября я возвратился домой, а 3 декабря уже работал сверхштатным учителем (Hilfslehrer) географии в женской школе.
Возвращение в Берлин обернулось шоком: города больше не было, кругом одни развалины.
С трудом верилось, что все это когда-то удастся вновь отстроить. Тогда же мне впервые пришлось столкнуться с питанием по карточкам. Везде, где я побывал до тех пор, кормили хорошо. У крестьян я вообще жил роскошно: парного молока, ветчины, домашних колбас вдоволь. В училище питание было четырехразовым. В нашем рационе присутствовали мясо, рыба, молоко, яйца, овощи и фрукты по сезону. Правда, по условиям военного времени, приходилось пить эрзац-кофе, масло часто заменялось маргарином, хлеб нам давали все время одного сорта. Однако всего было в достатке. Десерт полагался лишь раз в неделю, по воскресеньям. Здесь выручали родители, жившие по карточкам, но явно не голодавшие: они пересылали нам свои карточки на сладости (Kuchenkarten). Конечно, молодые люди, проводящие много времени на воздухе, в занятиях спортом, вечно хотят есть. Но это совсем другое дело.
В послевоенном Берлине я почувствовал на себе, что такое недоедать. Детей слегка подкармливали: на большой перемене я, в фартуке, с черпаком, разливал своим ученицам суп из бачка. Взрослым приходилось несладко. Меня спасало то, что я не курил, а то бы совсем загнулся. Полученные по карточкам английские сигареты обменивались на черном рынке на картошку, маргарин, хлеб. Впоследствии, во время блокады Западного Берлина, подобное пришлось пережить вновь. Я тогда как раз женился. Моей супруге приходилось вставать по ночам, чтобы погладить белье: свет в нашем районе давали лишь с часу до трех ночи.