Выговский умеет быть и со старшинами, и со мной одновременно, и я никогда не мог поймать его на предательстве. Гибкое тело, гибкий разум, гибкая совесть. А что такое наша совесть? Это дар понимания греховности и духовного несовершенства, всех провинностей, допущенных и еще не осуществленных; этот дар дает возможность отличать добро от зла, сдерживать страсти и своекорыстные расчеты, отчетливо видеть незаслуженность своего положения. Совесть связывает всех людей воедино не рабскими путами, а высшим смыслом, она мучает тебя, терзает, не дает быть самодовольными, подвигает на непрерывное совершенствование, оберегает от унижений и приспособленчества, и потому она никогда не может быть гибкой, ведь для настоящего человека лучше сломиться, чем гнуться.
Выговский был далек от всех этих добродетелей, а я терпел его возле себя, не отгонял, он опутывал меня все крепче и крепче; укутывал, как безвольную куколку, потому что был верным исполнителем моей воли, а гетман без исполнителей не может, мужественных, храбрых, отчаянных ему недостаточно, нужны еще и преданные. Те избалованы свободой, они готовы были скорее идти на смерть, чем прислуживать, этот же был свободой угнетен и потому верен мне, как пес.
- Хочу попрощаться с убитыми, - неожиданно сказал я и свернул коня в поле, туда, где сквозь тяжелую дождевую стену посверкивали слабые огоньки.
- Такая непогода, и ночь темная, - попытался было отсоветовать мне Выговский.
- Мертвые ждать не могут, видели своего гетмана в битве, теперь ждут, когда придет склонить над ними голову. Будешь со мной, писарь, держись с нами и ты, сынок.
- Может, сначала к убитым полковникам? - осторожно спросил Выговский. Они под шатрами, где-то там, наверное, и отец Федор молится.
- Помолимся и мы без шатров и отца Федора, поворачивай, пан писарь, а полк отпусти!
Черная ночь, залитая черным дождем, и в ней помигиванье кроваво-красных огоньков, блуждавших между землею и небом, будто души погибших. Красное и черное, цвета нашей страшной истории, а не самих только вышитых сорочек и рушников, краски печали и радости, жизни и смерти. Конь подо мною, напуганный полем смерти, к которому мы подъехали, загарцевал норовисто, я слез с коня, передав поводья коноводу, пошел в темноту, слышал, как за мной, чавкая в грязи, идут Выговский, Тимош и несколько казаков Демка, но не останавливался, не оглядывался, углублялся в это поле павших, будто в собственную смерть. Дождь шумел потоками темной воды, оплакивал и омывал убитых, они купались в черных небесных слезах, лежали неподвижно там, где их застала смерть, а земля плыла под ними и вместе с ними, - так плыли они в вечность, чуждые всему, что осталось на этом свете, равнодушные к нашим хлопотам, страстям, надеждам и ужасам, равнодушные, будто земля, и терпеливые, будто земля. Наверное, вельми удивились бы они, узнав, что блуждает между ними их гетман, растерянный и беспомощный, не умея сказать и перед самим господом богом, над кем он гетманствует теперь - над живыми или над мертвыми, и не умерла ли и его собственная душа от этих инфернальных видений.
Осторожно обходил я тела павших в сплошной тьме, стал зорким, душой своей чуял каждого убитого каким-то неведомым мне чутьем, шел дальше и дальше, хотел увидеть вблизи хотя бы один из тех красных колеблющихся огоньков, которые блуждали в пространстве недостижимые и непостижимые, и какие-то словно бы шепоты звучали вокруг, и тихие всхлипывания, и сплошной стон в пространстве, над чертороями мрака и чертоломами пучины. Наконец один огонек сверкнул совсем неподалеку от меня, я увидел, что это слабенькая свечечка, накрытая узенькой прозрачной ладошкой, каким же хрупким, но одновременно и надежным укрытием от дождя, от ветра и от всех стихий на свете, и ладошка эта была - о диво! - женская! И как только увидел я склоненную женскую фигуру над убитым и эту свечечку, прикрытую женской ладошкой, как все неуловимые и недостижимые дотоле огоньки словно бы слетелись к этому месту, окружили меня светлым кругом, я увидел множество женских согбенных фигур с огоньками в руках, молчаливых и тихих, как сама печаль, как горе всего народа моего. Сотни, а то и тысячи женщин ходили по темному, заливаемому черными потоками дождя полю, будто искали своих родных, слетевшись сюда со всей Украины! Откуда взялись здесь, как прибились сюда, откуда узнали о поле смерти, кто они и что? О мои измученные, изгоревавшиеся сестры!
Тихо ушел я оттуда и шел так долго, что уже начало рассветать, и только тогда попал я в шатер, где лежали в только что сколоченных дубовых гробах мои полковники Бурляй и Морозенко, один изрубленный и иссеченный, весь в давних шрамах, собрав в своих морщинах тяжких все ветры степей и моря, а другой совсем юный, красивый, как молодой бог, с печатью мудрости на челе и после смерти. Кто повинен в их смерти? Кому и как отомстить?
Долго стоял я у этих гробов, покрытых красной китайкой, этой заслугой казацкой, чтобы и на том свете видели, какая кровь казацкая красная и горячая, как горит она неугасимо в обороне земли своей и воли.