Другой напишет, что гетман боялся заглянуть в свою душу. Что может быть дальше от истины? В душу свою заглядывал каждый день и каждый час, а потом в душу всего народа и там читал письмена тайные и великие, и ждал, когда обе души эти сольются воедино. Сливались ли и когда? Может, в те неуловимые мгновения, когда пролетел могучий дух рождения нашего под Желтыми Водами и под Корсунем? Может, когда волею своею ставил над шляхтой их короля? А может, и тогда, когда отсылал из Переяслава королевских посланцев ни с чем?
Был гетманом, но одновременно и простым смертным, так стоит ли удивляться, что нуждался в поддержке своего положения и своих намерений не только в битвах, но и в повседневном быту, поэтому радостно созывал всех своих приближенных для совета и душевной отрады, а там бывало всякое.
Поставить каждого на свое место, оставаясь над всеми, - вот мудрость полководца и владетеля державы. Это только в небесах никому не разрешается стоять позади ближнего и смотреть ему в затылок. Потому-то иконописцы не знают перспективы, кроме обратной, и на их иконах то, что впереди, всегда мельче того, что позади.
На земле все было иначе, и никто, собственно, и не суперечил установившемуся порядку, каждый принимал это радостно и с воодушевлением, и чем ближе к вершинам, тем больше воодушевления. Я поставил своих соратников выше родичей: те были возле меня по происхождению, а эти пришли по велению сердца. Наверное, я часто бывал неразборчивым, ибо измерял ценность своих помощников одной лишь совестливостью и показной верностью, и они это понимали, и никто из них не пробовал возвести меня в сан святого и пророка, но и не жалели слов для восхваления моей доблести, высоты духа, щедрости души. Не все они были искренни, не всем нужно было верить до конца, как говорится: в одной руке пальцы, да неодинаковы. Но я упивался их словами, будто крепким напитком, они кружили мне голову, часто видел я неискренность и нарочитость, но это не раздражало меня, наоборот, - я чувствовал себя наверху блаженства от этих прозрений своих и умения проникать в сокровеннейшее, читать в умах и душах, видеть каждого насквозь, самому оставаясь - темно-загадочным и величественно неприступным.
Они вспоминали мои слова, которые я уже давно забыл (а может, никогда и не произносил?), распевали строчки из песен и дум, сложенных мною в часы душевного смятения (неизвестно только, как могли их услышать, - может, подслушали?); восторгались решительностью моей в битвах, хотя в этих же битвах корили меня прежде всего за нерешительность; превыше всего ставили мою эдукованность, которая, вообще говоря, для многих из них, не умевших и расписаться, не стоила и понюшки табаку; удивлялись моему умению объединять людей (и не только своих единокровных, но и иноверцев), хотя за спиной называли меня продайдушой за мой союз с ханом и приязненные отношения с Портой; на все лады расхваливали мою бескорыстность, чтобы, выйдя из-за стола, тыкать через свое плечо большим пальцем и сквозь зубы шипеть: "На золоте ест, из золота пьет!"; соглашались не только с моими мыслями выраженными, но и еще с несуществующими, ведь все равно каждый считал, что будет делать по-своему; поддакивали даже моим глупостям, крепко усвоив ту нехитрую науку, что поддакивающий тем и живет, что языком играет, а сами с плохо скрываемым злорадством ждали прихода тех времен, когда отомстят мне за свои добровольные унижения; кричали наперебой о своей любви ко мне, глаза же при этом у них были такими холодными, как камни под осенним дождем; состязались в пышнословии в мою честь, я же видел скрытую пену злобную, но не прерывал ни шума, ни восторга, платил им тем же, отдавал полученное от них, отбрасывал слова, приглашения, восхваления и величание, раздавал на все стороны, был щедр и расточителен, не жалел ни голоса, ни восклицаний, ни приглашений, ни слов, слова лишь прикасались к значению, как ветер к полям, они пролетали над смыслом, слегка затрагивая его, скользили, будто лучи свечей по раскрасневшимся лицам, и сквозь потливость, гомон, разноголосье, усталость и изнеможение слышался вроде бы какой-то слабый шорох, шелест лучей, и слов, и всего скрытого, и того, что должно быть еще сказано.
Человек одинаково неспособен видеть ни ту низость, которой он окружен, ни ту бесконечность, которая неминуемо и неотвратимо его поглощает. В неправдоподобном единении и путанице предстает все таинственное и нескончаемое, величественное и земное, божественное и сатанинское - и все это в моей личности, в происхождении моем, в моих поступках, в мысли и в самом имени.
- Здоров будь, Богдане наш!
- Богом данный!
- От бога все имеешь!
- Силу, и разум, и отвагу, и...
- А душа? У кого еще такая душа, как у нашего гетмана?
- А сердце?
- За твое сердце великое, пане гетмане!
- А благородство?
- Пусть славится твое благородство, Богдане!
- Какая еще земля рождала такого сына!
- Батьку ты наш!
- Ясновельможный!
- Если не ты, то и никто!
- Пропадем без тебя!
- Живи сто лет!
- Вечно живи!
- Вечности батьку нашему дорогому!
- Руку твою дозволь поцеловать, гетмане!