«Фирдаус Номан в недоумении покачала головой: „Никак не возьму в толк, чем женское лицо может оскорбить религиозное чувство мусульманина?“ — рассерженно спросила она. Анис взял ее ладони в свои. „У этих дебилов все завязано — извини, маедж, — на сексе. Они считают научным фактом, что от волос женщины идут токи, которые провоцируют мужчину на сексуальное насилие; они думают, что от трения женских ног друг о друга — даже если они до пят прикрыты — возникает особый сексуальный жар, который через ее взгляд передается мужчине и будит в нем низменные инстинкты“. Фирдаус брезгливо всплеснула руками. „Ну конечно! Мужчины — животные, но за это почему-то должны расплачиваться мы, женщины, — старая история! Я думала, они изобрели что-нибудь поновее“»[84].
При всем при том «старая история», в конце концов, и является нитью сюжета. Каждая женщина в романе или несчастна, или толста, или запугана, или боится за своих детей, или боится своих детей, мужа, или любовника, или какого-то бандита. В голосах и лицах братьев Гегру и братьев Карим можно почувствовать момент сочетания злобного тестостерона и плебейского негодования, проклевывания и срастания щупальцев фашизма и садизма.
В Кашмире для изгнания подобных демонов традиционно использовалось искусство комедиантов. Но современным жертвам в этом катарсисе безжалостно отказано. Деревенская труппа может надеяться сыграть представление в честь старого доброго имама Зейна аль-Абидина, стремившегося преодолеть разногласия и сплотить все многообразные конфессии страны, но за стенами театра улицы вскоре заполняет орущая толпа, а потом слышится грохот танков и артобстрела. В этих широтах могут быть деревни, в которых чувства родства и солидарности пересиливают племенные или религиозные пристрастия, но достаточно всего пары фанатиков, чтобы в кратчайший срок уничтожить обходительность, формировавшуюся поколениями. Этот ужасный урок предназначен не только для Кашмира.
В 2000 году в журнале «Нью-Йорк ревью оф букс» была опубликована серия репортажей из Кашмира индийского писателя Панкаж Мишра, где он пришел к поразительному выводу о том, что сегодня невозможно ни понять, ни выяснить, что именно там происходит. Если, скажем, сожгли село, то количество возможных преступников с разных сторон и проведение операций под вражеским флагом сводит на нет все попытки анализа. Рушди мастерски передает этот гоббсовский кошмар, описывая зловещие замыслы генерала Качхвахи.
«Армейские уже наладили связи с потенциальными перебежчиками, и, когда потребуется, их по-тихому можно будет использовать для уничтожения врага изнутри. Труп боевика можно будет переодеть в военную форму противной стороны и подкинуть с оружием в руках в любой дом. Затем исполнитель скроется, индийские солдаты окружат дом, изрешетят пулями уже убитых, чтобы люди думали, будто их защищают»[85].
Сквозь этот хоровод теней неумолимо приближается фигура Шалимара/Номана, поддерживаемая неутолимой жаждой личной мести американскому еврею, так ловко соблазнившему его красавицу жену. Из заснеженных северных гор он шлет в Лос-Анджелес телепатическое сообщение:
«Все, что я делаю, приближает меня к тебе и к нему. Мой каждый удар — тебе и ему. Предводители наши несут смерть во славу Аллаха и во имя Пакистана, я же убиваю, потому что я и есть сама Смерть»[86].
В последних строках легко узнаваема цитата из другого индийского эпоса, «Бхагавадгиты», — «Я и есть сама Смерть: разрушитель миров». Насколько я помню, именно эти слова, увидев вспышку и пламя над Аламогордо[87], произнес Роберт Оппенгеймер.