Читаем И нет им воздаяния полностью

Нет, Левочка, немедленно отстучал мне Генка, империя не может стоять на аристократах, их слишком мало. Власть, которая оттолкнет хамов, погубит Россию, ее просто сожрут, Сталин правильно понял, что строить «приличную», аристократическую Россию — значит потерять страну. Но мы же и так ее почти потеряли, отвечал я, оправданием мудрости Сталина была бы процветающая уважаемая Россия, и, только щелкнув по «Отправить», я понял, что сейчас на меня обрушится новое извержение.

«Лева, я тебя не понимаю! „Уважаемая Россия…“ — кем уважаемая?! Теми, кто согласен ее похлопывать по плечу только за послушность и бессилие?! Ты что, еще веришь в доброго Санта-Клауса, как мой маленький Левка?! Он забыл включить в список рождественских подарков лошадку и плакал, пока мы не пообещали дать Санта-Клаусу насчет лошадки особую телеграмму. Уважаемых государств не существует! Все они рвут под себя, с той только разницей, что некоторые одеты красиво и имели возможность научиться выражаться прилично. Лева, неужели ты думаешь, что какие-то правители сумели б обойтись меньшей жестокостью, чем Сталин? Но Сталин хотя бы возвысил усилия отцов, а не бросил их возле американской параши. Лева, неужели ты думаешь, что Запад мочит Сталина за то, что им твоего папу жалко? Им важно только опустить нас в глазах мира, а еще лучше — и в наших собственных. Чтобы убить нашу гордость, а значит, и силу. Сегодня мне понятно, в чем наша исключительность, — она и есть та самая the real thing, подлинность. Мы не умеем фальшивить, все делаем в искренних экстремальностях. В 1976 году моя тогдашняя подружка потянула меня на концерт какого-то советского Народного ансамбля песни и пляски в Бостоне. Я пошел с большим неудовольствием. Но та самая калинка-малинка, которую я считал примитивом, вызвала в красиво одетой, насмешливой публике неистовую, чуть не наркотическую реакцию. Публика орала, подпевала, хлопала в такт, и в конце все ускоряющийся до нечеловеческой скорости ритм поднял всех на ноги, бросил в проходы между рядами, они визжали, притопывая и размахивая руками. Последний выкрик артистов на сцене обрушил на них аплодисменты и восторги, которых дома я никогда не видывал. Публика восторженно теснилась у сцены. Моя подружка удивлялась красивым артисткам, а я чувствовал неловкость: черт, слона-то я и не приметил…

Так и как же американцам понять, что они восхищались тем же, что в других проявлениях ненавидят и презирают? А презрение снести куда потруднее, чем ненависть… Я и предпочитаю, чтобы нас ненавидели.

Возникновение русско-еврейской аристократии при Сталине, по мне, оказалось счастливой случайностью, побочным продуктом той ситуации. Ну а сегодня откуда взяться аристократии, ежели ощущение ценностей жизни сводится к гранитным кухням и автомобилям? Но я надеюсь, что до хамов эта зараза еще не добралась, на них у меня больше надежды, чем на „культурных“ господ.

Страх смерти обостряет мою чувствительность и торопит понять как можно больше в оставшиеся годы или дни.

История Сталина еще ожидает своего Толстого, чтобы народ-богоносец глянул в это зеркало. Эти же сеятели и хранители, как та кошка, знают, чье мясо они съели, знают, что пьянчуги, лентяи, хамы… И в пьяных соплях, в утреннем угаре похмелья они и благодарны Иосифу Виссарионовичу за то, что хоть лавку-то их сберег. Они знают, что он исполнил их волю, которую они сами наполовину пропили. Но и я с ними солидарен в одном — не будет лавки, забудутся и дела отцов, никому они больше не будут нужны! А я хоть и предал живых, но мертвых не предам!!!»

Я совсем растерялся. Я сам за верность отцам, но нельзя же живых приносить в жертву мертвым? И что, неужто же хамы преданы мертвым больше, чем «культурные господа»? Или и правда лучше хам, чем лакей? Но неужто же в России нет никого, кроме хамов и лакеев? Да есть у нас аристократия, собрать ее в кучу, так выйдет числом целая Финляндия. Но если даже и впрямь Россия может быть или хамской, или никакой — как я могу приветствовать страну, где будет презираться то, что я люблю? Хам, поднявшийся на спасение Родины, — это фашист, у него просто нет другой возможности, фашизм и есть бунт простоты против мучительной сложности бытия.

Поскольку мы, как влюбленные, переписывались с Генкой по три раза на дню, моя недельная задержка с ответом показалась мне месяцем. Как бы мнительный Генка не подумал, что я не желаю с ним больше водиться… Хорош я оказался — хотел узнать, о чем возвращенный друг мечтает и в чем раскаивается, а сам тут же начал разбирать, что правильно и что неправильно. Мне его воодушевляющее вранье не годится, а ему не годится мое — так и не надо бодаться, чья ложь правдивее. Ну да, он не выказал уважения к моей утешительной лжи, но ведь у нас с ним с самого начала так повелось — он ребенок, я взрослый. А сейчас, когда он там совсем один, букашка против слона, с отрезанным легким, с тревогой за детей и жену…

Перейти на страницу:

Все книги серии журнал "Новый мир" № 3. 2012

Rynek Glówny, 29. Краков
Rynek Glówny, 29. Краков

Эссеистская — лирическая, но с элементами, впрочем, достаточно органичными для стилистики автора, физиологического очерка, и с постоянным присутствием в тексте повествователя — проза, в которой сегодняшняя Польша увидена, услышана глазами, слухом (чутким, но и вполне бестрепетным) современного украинского поэта, а также — его ночными одинокими прогулками по Кракову, беседами с легендарными для поколения автора персонажами той еще (Вайдовской, в частности) — «Город начинается вокзалом, такси, комнатой, в которую сносишь свои чемоданы, заносишь с улицы зимний воздух, снег на козырьке фуражке, усталость от путешествия, запах железной дороги, вагонов, сигаретного дыма и обрывки польской фразы "poproszę bilecik". Потом он становится привычным и даже банальным с похожими утрами и темными вечерами, с улицами, переполненными пешеходами и бездомными алкоголиками, с тонко нарезанной ветчиной в супермаркете и телевизионными новостями про политику и преступления, с посещениями ближайшего рынка, на котором крестьяне продают зимние яблоки и дешевый китайский товар, который привозят почему-то не китайцы, а вьетнамцы»; «Мрожек стоял и жмурился, присматриваясь к Кракову и к улице Каноничной, его фигура и весь вид будто спрашивали: что я тут ищу? Я так и не решился подойти тогда к нему. Просто стоял рядом на Крупничей с таким точно идиотским видом: что я тут делаю?»

Василь Махно

Публицистика
Пост(нон)фикшн
Пост(нон)фикшн

Лирико-философская исповедальная проза про сотериологическое — то есть про то, кто, чем и как спасался, или пытался это делать (как в случае взаимоотношений Кобрина с джазом) в позднесоветское время, про аксеновский «Рег-тайм» Доктороу и «Преследователя Кортасара», и про — постепенное проживание (изживание) поколением автора образа Запада, как образа свободно развернутой полнокровной жизни. Аксенов после «Круглый сутки нон-стоп», оказавшись в той же самой Америке через годы, написал «В поисках грустного бэби», а Кобрин вот эту прозу — «Запад, на который я сейчас поглядываю из окна семьдесят шестого, обернулся прикладным эрзацем чуть лучшей, чем здесь и сейчас, русской жизни, то есть, эрзацем бывшего советского будущего. Только для русского человека размещается он в двух-трех часах перелета от его "здесь". Тот же, для кого "здесь" и есть конечная точка перелета, лишен и этого. Отсюда и меланхолия моя». «Меланхолия постсоветского человека, — по-тептелкински подумал я, пробираясь вниз по узкой автобусной лесенке (лесенке лондонского двухэтажного автобуса — С.К.), — имеет истоком сочетание довольно легкой достижимости (в ряде социальных случаев) желаемого и отсутствие понимания, зачем это нужно и к чему это должно привести. Его прошлое — фантазмически несостоявшееся советское будущее, а своего собственного будущего он — атомизированное существо с минимальной социальной и даже антропологической солидарностью — придумать не может».

Кирилл Рафаилович Кобрин , Кирилл Рафаилович Кобрин

Проза / Современная русская и зарубежная проза / Современная проза

Похожие книги