Читаем И нет им воздаяния полностью

— Бывает, бывает. Мой двоюродный брат так и перековался, умер честным человеком от тюремного туберкулеза.

— Видите, какие яблочки выросли и на вашем родословном дереве.

Я испытал сложный позыв и похвастаться (уголовщина ведь тоже род героизма) и оправдаться (это были-де плоды смуты).

Еще ни разу не видя ни тети Нюры, ни Стаськи, я, кажется, от рождения знал, что «Нюрин Стаська» — тюремщик. «Весь в отца пошел — вылитый Данил!» — прибавлял дедушка Ковальчук, не то сокрушаясь, не то восхищаясь. И когда Стаська внезапно возник в нашей хибаре и его положили на Гришкину кровать, а Гришку, к моей зависти, переложили на раскладушку, я проходил мимо Стаськи с опаской: я никогда до тех пор (да и с тех пор) не видел, чтобы у человека нижняя часть лица была шире верхней. И чтобы гость до такой степени меня не замечал. И вообще все время где-то пропадал. А потом Гришка радостно нашептал мне, что тетя Зоя нашла у Стаськи под подушкой финку — страшно красивую, ручку змейка обвила… Везет же Гришке!

А потом вдруг — как всегда с небес — открылось, что Стаська участвовал в грабеже с мокрухой и получил восемнадцать лет. И когда в Алма-Ате мне случалось гостить под сенью вишен и яблонь у добрейшей тети Нюры (с тех пор смеяться, сильно прищуриваясь, для меня неоспоримый признак доброты), мое воображение всегда отказывалось признать между нею и Стаськой хоть что-то общее. Так что я и теперь говорю и сам не верю, что мою молчаливую, застенчиво улыбчивую тетю пятнадцатилетней увел из дома революционный матрос, а когда дедушка Ковальчук пошел жаловаться его начальству в ЧК, деда самого посадили на трое суток; а потом этот матрос заделался начальником политуправления Каспийской флотилии, но когда на набережной завязывалась драка между солдатней и матросней, он прямо в своем адмиральском кабинете натягивал матросский бушлат и бежал отвешивать плюхи налево и направо; в тридцать седьмом его, само собой, пустили в расход, а у тети Нюры в тюрьме родился Стаська…

— Родился в тюрьме и сдохнет в тюрьме. Вылитый Данил, — безжалостно припечатывал забывший баснословный взлет зятя дедушка Ковальчук, кормивший и поивший Стаську, покуда тетя Нюра тянула свой червонец на Колыме. (Ни разу не пришло идиоту в голову поинтересоваться, чего она там хлебнула: интересная жизнь могла быть только у нас. Ну и еще у летчиков-космонавтов-разведчиков… Запомнилось лишь, как она могла вдруг обронить где-нибудь в столовой: на Колыме урки такого повара в котле бы сварили.)

Но дедушка ошибся («век живи, век учись и дураком сдохнешь» была его любимая присказка): лет всего через десять-двенадцать Стаську «сактировали» и он оказался на кирпичном заводе под Каратау. Дребезжащая духовка доживающего на чужбине трофейного автобуса взвила последний клуб пылищи в аккурат у Стаськиного дома под шифером, с немалым, но тесноватым от кур, овец и коровьей пирамиды двором. Шарлотта Шван шлепала по навозной жиже в галошах на босу ногу совершенно по-нашенски. На чистейшем русском она пригласила меня в дом, полный таких же нашенских белобрысых немчурят и — почти ненашенских мух: жужжала вся толща воздуха. Казалось, они вот-вот подхватят под мышки и вознесут тебя над затоптанным некрашеным полом.

— Мухота… — благодушно отмахивалась (отмухивалась) Шарлотта и, шаркая галошами по степной горячей пыли, довела меня докирпичного, совершенно по-родственному повествуя, до чего ей не понравилось у родни в Германии — чистота такая, что плюнуть некуда, сорвала яблочко на обочине, так ее пилили-пилили: надо-де дождаться, когда поспеют, а тогда уж выйдут всем городком…

— Свободы у них нет, — завершила она, что тут же подтвердил и Стаська, бродивший по огромному хоздвору:

— Хорошая у нас страна: послали проволоку искать — теперь до звонка свободен. — Стаська совсем уж по-родственному прижал меня к ржавой ковбойке, обтягивавшей выпуклую, отнюдь не чахоточную грудь. Ростом он мне был по плечо, но «в спину», как говорил отец, не уступал. Вот на кого он был похож — на артиста Пуговкина в роли Софрона Ложкина из кинохита моего детства «Дело пестрых».

— Сколько у нее детей? — не удержался я от бестактного вопроса.

— Я девятый, — усмехнулся Стаська. — Одна вообще уже ничего, продавщицей работает.

Через пару лет эта продавщица родила незнамо от кого, потом — еще раз, уже знамо — снова от Стаськи… Герою не помеха и чахотка…

— Ау-у!.. — донеслось из мира живых. — Клиент, вы где? Я говорю: мы исполнили ваш заказ с превышением. На ближайших стволах никаких палачей не обнаружено. Или вы нам не доверяете?

— Что вы, что вы… Но, может быть, они ничего не знали про своего дядю — он на них и не оказал… как бы выразиться… воспитующего влияния. Я бы хотел у них спросить, каким они его запомнили.

— Телефонов мы не даем. Ну хорошо, только ради вас. Можете позвонить по моей трубке… троим. На ваше усмотрение. Козловски, в сэшеа? Мм, у них сейчас ночь. Впрочем, на Западном побережье… Хорошо, попробуем. Так, набираем… Говорите!

Перейти на страницу:

Все книги серии журнал "Новый мир" № 3. 2012

Rynek Glówny, 29. Краков
Rynek Glówny, 29. Краков

Эссеистская — лирическая, но с элементами, впрочем, достаточно органичными для стилистики автора, физиологического очерка, и с постоянным присутствием в тексте повествователя — проза, в которой сегодняшняя Польша увидена, услышана глазами, слухом (чутким, но и вполне бестрепетным) современного украинского поэта, а также — его ночными одинокими прогулками по Кракову, беседами с легендарными для поколения автора персонажами той еще (Вайдовской, в частности) — «Город начинается вокзалом, такси, комнатой, в которую сносишь свои чемоданы, заносишь с улицы зимний воздух, снег на козырьке фуражке, усталость от путешествия, запах железной дороги, вагонов, сигаретного дыма и обрывки польской фразы "poproszę bilecik". Потом он становится привычным и даже банальным с похожими утрами и темными вечерами, с улицами, переполненными пешеходами и бездомными алкоголиками, с тонко нарезанной ветчиной в супермаркете и телевизионными новостями про политику и преступления, с посещениями ближайшего рынка, на котором крестьяне продают зимние яблоки и дешевый китайский товар, который привозят почему-то не китайцы, а вьетнамцы»; «Мрожек стоял и жмурился, присматриваясь к Кракову и к улице Каноничной, его фигура и весь вид будто спрашивали: что я тут ищу? Я так и не решился подойти тогда к нему. Просто стоял рядом на Крупничей с таким точно идиотским видом: что я тут делаю?»

Василь Махно

Публицистика
Пост(нон)фикшн
Пост(нон)фикшн

Лирико-философская исповедальная проза про сотериологическое — то есть про то, кто, чем и как спасался, или пытался это делать (как в случае взаимоотношений Кобрина с джазом) в позднесоветское время, про аксеновский «Рег-тайм» Доктороу и «Преследователя Кортасара», и про — постепенное проживание (изживание) поколением автора образа Запада, как образа свободно развернутой полнокровной жизни. Аксенов после «Круглый сутки нон-стоп», оказавшись в той же самой Америке через годы, написал «В поисках грустного бэби», а Кобрин вот эту прозу — «Запад, на который я сейчас поглядываю из окна семьдесят шестого, обернулся прикладным эрзацем чуть лучшей, чем здесь и сейчас, русской жизни, то есть, эрзацем бывшего советского будущего. Только для русского человека размещается он в двух-трех часах перелета от его "здесь". Тот же, для кого "здесь" и есть конечная точка перелета, лишен и этого. Отсюда и меланхолия моя». «Меланхолия постсоветского человека, — по-тептелкински подумал я, пробираясь вниз по узкой автобусной лесенке (лесенке лондонского двухэтажного автобуса — С.К.), — имеет истоком сочетание довольно легкой достижимости (в ряде социальных случаев) желаемого и отсутствие понимания, зачем это нужно и к чему это должно привести. Его прошлое — фантазмически несостоявшееся советское будущее, а своего собственного будущего он — атомизированное существо с минимальной социальной и даже антропологической солидарностью — придумать не может».

Кирилл Рафаилович Кобрин , Кирилл Рафаилович Кобрин

Проза / Современная русская и зарубежная проза / Современная проза

Похожие книги