Читаем И нет им воздаяния полностью

Отец говорил о дяде Науме словно о забавном, но на редкость смышленом зверьке: когда все перли из Германии «мануфактуру», дядя Наум привез бутылку черного перца, продававшегося дробинками, и флакончик камней для зажигалок. Попутно отец успокоил меня, чтобы я не боялся обременить тетю Дору — она выучилась в техникуме на отцовские деньги, она очень одинока, Дина смотрит на нее свысока, а Наум постоянно изменяет, к тому же она живет в неотступном страхе, что его вот-вот посадят, да еще и с конфискацией. Я и правда видел у них на подоконнике небрежно сколотый скрепкой отчет какой-то ревизии: замечены множественные нарушения технологии, соскабливание сала… Но все сошло с рук, видно, маршалы явились на зов. А через много лет мама рассказала мне, что дядя Наум однажды попросил отца подержать у себя несколько еще не распечатанных банковских пачек, но мама пилила папу до тех пор, пока он не отвез их обратно. Попутно мама с еще не остывшим ужасом открыла мне, что на меня в доме тети Доры смотрели как на возможного жениха для засидевшейся в девках переборчивой Дины. Однако эта устаревшая новость вызвала у меня только искренний смех.

Ни тети Доры, ни дяди Наума, разумеется, давно нет на свете (и маршалы зова не слышат), а насчет Дины я еще успел узнать от отца, что ей все же разыскали какого-то завалящего еврейчика, выстроили «кооператив» в Москве, что она работает в каком-то издательстве среди сплошного хамья. Вот только Дину теперь и можно было расспросить, что она думает о моем отце — что она сумела разглядеть под его непритязательной оптимистической личиной. Только как до нее самой добраться, до Дины?

Ба, у меня же теперь есть Иван Иваныч! Этот благороднейший человек с презрением отмел намеки на дополнительную плату — «инклюдид!». И уже назавтра продиктовал мне мобильный телефон Дины. Чей надменный прононс теперь было не отличить от хронического насморка, а томность — от досады. Она нисколько не удивилась и не обрадовалась. И не задала ни одного вопроса — как я, что я? Сама она на пенсии, живет тем, что сдает дачу, муж умер, детей нет. Тон ее не располагал выходить за пределы анкетных данных, но я все же перешел к сентиментальной части — каким ей запомнился мой отец?

— Я вообще плохо его помню — что-то наивное, провинциальное… Советское. Скромный труженик, бедный, но честный… Неунывающий — как это сегодня называется? Да, лузер. Но ты ведь и сам, наверно, лузер, мы все лузеры. Мой муж тоже был лузером, да еще и питался неправильно. Ты ведь, наверно, тоже питаешься неправильно? У тебя все та же жена? Я так и думала — простая русская баба, считает, что чем жирнее, тем полезнее… Как у тебя с сосудами?

— Понятия не имею, их надо спросить.

— Мой папа тоже совершенно не думал о сосудах. Но он бы уж лузером сейчас не был…

— Ну всего хорошего, спасибо.

— Имей в виду, правильное питание — это культура.

А мы-то, дураки, думали, что культура — это Тютчев, не съязвил я.

Я таскал за женой сумищи в международном Пулкове с такой услужливой готовностью, что она не удержалась, чтобы не влить каплю яда в прощальный поцелуй: «Теперь ты от меня отдохнешь!» И я действительно отдохнул с удивительной быстротой: когда я почувствовал, что и впрямь могу молчать, я внезапно понял, что не знаю, чем заняться. Только исчезновение дел и нарастающее равнодушие к книгам открыло мне, что в былые времена читал я или что-то изучал не ради наслаждения или постижения — я как будто заливал в себя горючее, словно в ракету, которая рано или поздно должна была взмыть в небеса. А когда я понял, что никаких небес теперь уже точно не будет, отпала нужда и в горючем.

Хотя в авосечном деле я возглавлял какие-то направления, печатался, выступал, — что уж, такой честью для себя считал выситься Гулливером среди мелкокалиберной авосечной публики? Наоборот, я хотел доказать незримому Кому-то, как он был неправ, не подпуская меня к Большим Делам, для которых я был рожден. Оттого-то я и переименовал свой институт в НИИ хитросплетений и укладок — чтоб поглумиться над собой и над судьбой. И когда меня спрашивали, как называется контора, где я работаю, я начинал как бы в изумлении: «Ни-и ху… — и после паузы завершал: — Все. Продолжения не будет».

Как можно плотнее набить авоську ничуть не проще, чем искусственный спутник Земли (как это звучало — исэзэ!). Но набивать спутники было моей мечтой, а авоськи — унижением. Когда я входил в жизнь, меня позвали в Историю. А потом захлопнули дверь перед носом. Как и у отца. Только он почти всю жизнь бодрился, а я брюзжал. Так что, оставшись один в доме, я довольно скоро обнаружил, что уже достаточно намолчался и, пожалуй, был бы не прочь и перекинуться с кем-то словцом. С кем не надо притворяться.

Перейти на страницу:

Все книги серии журнал "Новый мир" № 3. 2012

Rynek Glówny, 29. Краков
Rynek Glówny, 29. Краков

Эссеистская — лирическая, но с элементами, впрочем, достаточно органичными для стилистики автора, физиологического очерка, и с постоянным присутствием в тексте повествователя — проза, в которой сегодняшняя Польша увидена, услышана глазами, слухом (чутким, но и вполне бестрепетным) современного украинского поэта, а также — его ночными одинокими прогулками по Кракову, беседами с легендарными для поколения автора персонажами той еще (Вайдовской, в частности) — «Город начинается вокзалом, такси, комнатой, в которую сносишь свои чемоданы, заносишь с улицы зимний воздух, снег на козырьке фуражке, усталость от путешествия, запах железной дороги, вагонов, сигаретного дыма и обрывки польской фразы "poproszę bilecik". Потом он становится привычным и даже банальным с похожими утрами и темными вечерами, с улицами, переполненными пешеходами и бездомными алкоголиками, с тонко нарезанной ветчиной в супермаркете и телевизионными новостями про политику и преступления, с посещениями ближайшего рынка, на котором крестьяне продают зимние яблоки и дешевый китайский товар, который привозят почему-то не китайцы, а вьетнамцы»; «Мрожек стоял и жмурился, присматриваясь к Кракову и к улице Каноничной, его фигура и весь вид будто спрашивали: что я тут ищу? Я так и не решился подойти тогда к нему. Просто стоял рядом на Крупничей с таким точно идиотским видом: что я тут делаю?»

Василь Махно

Публицистика
Пост(нон)фикшн
Пост(нон)фикшн

Лирико-философская исповедальная проза про сотериологическое — то есть про то, кто, чем и как спасался, или пытался это делать (как в случае взаимоотношений Кобрина с джазом) в позднесоветское время, про аксеновский «Рег-тайм» Доктороу и «Преследователя Кортасара», и про — постепенное проживание (изживание) поколением автора образа Запада, как образа свободно развернутой полнокровной жизни. Аксенов после «Круглый сутки нон-стоп», оказавшись в той же самой Америке через годы, написал «В поисках грустного бэби», а Кобрин вот эту прозу — «Запад, на который я сейчас поглядываю из окна семьдесят шестого, обернулся прикладным эрзацем чуть лучшей, чем здесь и сейчас, русской жизни, то есть, эрзацем бывшего советского будущего. Только для русского человека размещается он в двух-трех часах перелета от его "здесь". Тот же, для кого "здесь" и есть конечная точка перелета, лишен и этого. Отсюда и меланхолия моя». «Меланхолия постсоветского человека, — по-тептелкински подумал я, пробираясь вниз по узкой автобусной лесенке (лесенке лондонского двухэтажного автобуса — С.К.), — имеет истоком сочетание довольно легкой достижимости (в ряде социальных случаев) желаемого и отсутствие понимания, зачем это нужно и к чему это должно привести. Его прошлое — фантазмически несостоявшееся советское будущее, а своего собственного будущего он — атомизированное существо с минимальной социальной и даже антропологической солидарностью — придумать не может».

Кирилл Рафаилович Кобрин , Кирилл Рафаилович Кобрин

Проза / Современная русская и зарубежная проза / Современная проза

Похожие книги