Читаем И нет им воздаяния полностью

Как-то меня удостоил визитом и хорек, совершенно бесцельно выгнувший свой тоненький хребетик в наивной надежде кого-то этим испугать. Изгнать меня из рая вослед моему самому далекому предку сумела только змея. Или это был уж, пусть их там разбирает отец их дьявол, которое из этих холоднокровных поедает небольшую лягушку. Ведь можно же было хоть самую малость побеспокоиться об удобствах пожираемого существа, ну хотя бы глотать его головой вперед, — так нет же, надо было ухватить жертву поперек живота и на некоторое время замереть как бы в задумчивости, предоставляя несчастной лягушке тщетно молотить воздух брассовыми движениями задних лапок. И только потом, как бы в рассеянности, чудовище приступило к глотательным движениям, складывая лягушку вдвое, покуда из пасти не осталась торчать одна лишь правая ручка, еще успевшая послать мне пальчиками последнее прости.

Вот викинги не были холоднокровными, они не заглатывали свои жертвы по-простому, без затей, они распарывали пленникам спины, разворачивали ребра, подобно крыльям, и только затем вырывали легкие — это называлось сделать орла. Но я уже не знал, что мерзостнее — змеиная простота или варяжские художества. В любом случае нагота этого мира открылась мне до дна.

А сколько ночей со студенческой общаги до варяжского застолья мы прогалдели, стараясь разгадать идиотическую чрезмерность сталинских заглотов! Что за херня, потрясенно сверкал персидскими очами Генка Ломинадзе, — ну правый уклон, ну левый уклон — но убивать-то для чего?!. А для того, что это была война. Почему на войне расстреливают за то, за что только что сажали на губу? Вешают на воротах, за что штрафовали? Озверение — плата за страх. Оно, конечно, утешительно все кошмары выводить из того, что Сталин был извергом, но дело-то куда ужаснее: извергом был и будет человек — стоит только как следует прессануть его страхом. Извергов извергала никакая не идейная Гражданская война, а та единственная, Мировая с двадцатилетней передышкой, когда все лихорадочно нашаривали вождей, чтоб удержаться на плаву. На карте стояли не правизна с левизной, а жизнь и смерть целой армии, собравшей самых отчаянных и тщеславных. Кто боролся ни за какое не за светлое будущее для каких-то там потомков, а за собственное бессмертие.

Жеваные-пережеваные жертвы этого мерзавца Культа были жертвами Тридцатилетней войны. Учиненной не фанатиками-недоучками, а джентльменами и фон-баронами — именно лорды с фон-баронами преподали остервенелым недоучкам эти уроки мастерства: миром правят сила и выгода, а трепотня о законах и гуманности — обманка для дурачков. Пропасть между словами и делами никогда еще не зияла так издевательски. Джентльмены в смокингах и фраках показали недоучкам в толстовках и кителях, как нужно вести серьезные дела — их первые ученики и взяли дело в свои руки… И тем не менее лорды с фон-баронами и доныне остаются светочами мудрости и добродетели: неважно, сколько ужасов ты породил, важно, какие у тебя манеры и слог.

Я оставил на столе-плахе вдвое больше бабок, чем собирался: мне постоянно хочется отмываться от своего лакейства удвоенной щедростью. Зато и Гудруна так долго висела у меня на шее, что моя поясница почувствовала свой возраст. А дома я снова попал в исторический фильм о стране, которой не было. Моя кустодиевская супруга смотрела по видику «Весну на Заречной улице», со слезинкой в голосе подпевая сталевару Савченко:

— «Я не хочу судьбу иную, я ни на что б не променял ту золотую проходную, что в люди вывела меня».

— Не золотую, заводскую проходную.

— А мой отец, подвыпив, всегда пел «золотую». Он считал себя страшно удачливым, повторял при всякой возможности: я металллллист! Мы все страшно гордились, что этот фильм снимался у нас в Запорожье.

— Еще бы. Прикосновение к бессмертию. Хотя для жизни хуже горячего цеха только шахта. У нас шахтеры тоже работали безраспираторов. Вот и мало кто до пенсии доживал.

— А что, это самая большая радость — дожить до пенсии? По тебе не скажешь… — Однако в ее голосе тут же прозвучала нежность: — Оброс… И правда как викинг. Они тоже, наверно, были все комарами накусанные. Ой, сколько у тебя седых волосинок!.. Седина в бороду, а все играешься, бедный ты бедный!

Пробившиеся в голосе жены нотки сочувствия открыли мне, до чего я по ней соскучился. Но все-таки не намолчался досыта. Что она тут же учуяла.

— Собираюсь Костика навестить — проживешь тут без меня?

— Ради тебя я готов претерпеть даже это. — Прилив благодарности за ее чуткость и правда мог бы подвигнуть меня на серьезные жертвы.

Перейти на страницу:

Все книги серии журнал "Новый мир" № 3. 2012

Rynek Glówny, 29. Краков
Rynek Glówny, 29. Краков

Эссеистская — лирическая, но с элементами, впрочем, достаточно органичными для стилистики автора, физиологического очерка, и с постоянным присутствием в тексте повествователя — проза, в которой сегодняшняя Польша увидена, услышана глазами, слухом (чутким, но и вполне бестрепетным) современного украинского поэта, а также — его ночными одинокими прогулками по Кракову, беседами с легендарными для поколения автора персонажами той еще (Вайдовской, в частности) — «Город начинается вокзалом, такси, комнатой, в которую сносишь свои чемоданы, заносишь с улицы зимний воздух, снег на козырьке фуражке, усталость от путешествия, запах железной дороги, вагонов, сигаретного дыма и обрывки польской фразы "poproszę bilecik". Потом он становится привычным и даже банальным с похожими утрами и темными вечерами, с улицами, переполненными пешеходами и бездомными алкоголиками, с тонко нарезанной ветчиной в супермаркете и телевизионными новостями про политику и преступления, с посещениями ближайшего рынка, на котором крестьяне продают зимние яблоки и дешевый китайский товар, который привозят почему-то не китайцы, а вьетнамцы»; «Мрожек стоял и жмурился, присматриваясь к Кракову и к улице Каноничной, его фигура и весь вид будто спрашивали: что я тут ищу? Я так и не решился подойти тогда к нему. Просто стоял рядом на Крупничей с таким точно идиотским видом: что я тут делаю?»

Василь Махно

Публицистика
Пост(нон)фикшн
Пост(нон)фикшн

Лирико-философская исповедальная проза про сотериологическое — то есть про то, кто, чем и как спасался, или пытался это делать (как в случае взаимоотношений Кобрина с джазом) в позднесоветское время, про аксеновский «Рег-тайм» Доктороу и «Преследователя Кортасара», и про — постепенное проживание (изживание) поколением автора образа Запада, как образа свободно развернутой полнокровной жизни. Аксенов после «Круглый сутки нон-стоп», оказавшись в той же самой Америке через годы, написал «В поисках грустного бэби», а Кобрин вот эту прозу — «Запад, на который я сейчас поглядываю из окна семьдесят шестого, обернулся прикладным эрзацем чуть лучшей, чем здесь и сейчас, русской жизни, то есть, эрзацем бывшего советского будущего. Только для русского человека размещается он в двух-трех часах перелета от его "здесь". Тот же, для кого "здесь" и есть конечная точка перелета, лишен и этого. Отсюда и меланхолия моя». «Меланхолия постсоветского человека, — по-тептелкински подумал я, пробираясь вниз по узкой автобусной лесенке (лесенке лондонского двухэтажного автобуса — С.К.), — имеет истоком сочетание довольно легкой достижимости (в ряде социальных случаев) желаемого и отсутствие понимания, зачем это нужно и к чему это должно привести. Его прошлое — фантазмически несостоявшееся советское будущее, а своего собственного будущего он — атомизированное существо с минимальной социальной и даже антропологической солидарностью — придумать не может».

Кирилл Рафаилович Кобрин , Кирилл Рафаилович Кобрин

Проза / Современная русская и зарубежная проза / Современная проза

Похожие книги