Вскоре она начала работать, сначала в Биохимическом институте, а позднее — в Институте питания, старшим ассистентом — нынешним старшим научным сотрудником. Она также занималась переводом научных монографий с английского на русский, и они издавались в Москве.
Однажды у них были гости. Евгения Борисовна была, как обычно, сдержанна с ними, вежлива по-европейски, но по-европейски и равнодушна и холодна. И вдруг, когда гости стали ее расспрашивать об Америке и о том, как она смело решилась пересечь океан, она оживилась и даже с увлечением, совершенно неожиданным, внезапным для Бориса Ильича, стала рассказывать о том, как она плыла на гигантском пароходе из Нью-Йорка в Гамбург, и как ее угостил какой-то милый попутчик, не то испанец, не то итальянец, каким-то волшебным вином, кажется, оно называется «Отсотеро» или «Осотеро», и оно, это вино, ей так понравилось, что она пила его за время этой долгой поездки несколько раз, хотя она ничего вообще не пила, кроме чая или кофе. Этот рассказ был так нетипичен для Евгении Борисовны, как и ее небывалая веселость и даже какое-то потаенное лукавство. Борис Ильич с великим изумлением смотрел, и слушал, и загрустил. Он никогда не видел ее столь оживленной, разве что в короткий миг когда-то в Берлине на улице под липами у Бранденбургских ворот.
И когда она закончила свой рассказ про свое долгое и чудесное, по ее словам, путешествие, Борис Ильич поднял бокал и предложил гостям выпить «за «Осотеро», вино, которое он никогда не пил, но которое, очевидно, связано с какой-то тайной океана, известной одной лишь его дорогой супруге. И тут Евгения Борисовна засмущалась, что ей было обычно несвойственно, и порозовела от смущения, что тоже ей не было свойственно. И Борис Ильич взглянул на нее и загрустил еще больше.
А она тоже, тут же, стала обычной холодно-вежливой Евгенией Борисовной, какою ее всегда привыкли видеть и Борис Ильич, и его друзья, и она с тоскою накрывала на стол и с тоской давала распоряжения о том, чтобы открыть еще вино кому-нибудь из вновь прибывших гостей, и делала все это с такой скукой, что у гостей и вовсе пропадала охота пить и гостям тоже становилось неуютно смотреть на это одно и то же выражение ее лица, хотя они была и вежлива, и внимательна к ним.
Такой уж это был характер, контрастный и с артистической натурой Ольги Баклановой и, что еще хуже, с натурой самого Бориса Ильича.
В 1931 году у них родился сын и был наречен двойным именем: Феликс-Лев. В память Ф. Э. Дзержинского и Л. Я. Карпова, которых уже не было в живых. Л. Я. Карпов скончался в 1921 году, Ф. Э. Дзержинский умер внезапно от разрыва сердца в 1926 году на Пленуме ЦК.
Феликсу Эдмундовичу Дзержинскому было тогда всего сорок восемь лет…
…Я — СОЛДАТ. На весенне-учебном сборе командиров и политработников запаса, под Лугой. Год одна тысяча девятьсот тридцать четвертый.
Льют дожди.
Ночью приходит в мокрую палатку телеграмма.
В Ленинграде ждет постоянный гостевой билет на все заседания Первого Всесоюзного съезда советских писателей.
После нескольких недель постылых дождей, преследовавших и на марше по раскисшим проселкам, и на стрельбище, и на глинистых оползающих высотках, где шли боевые учения, впечатление от блистающего Колонного зала, от шумящих его кулуаров, от белого мрамора и красного бархата, от ампирной анфилады колонн и люстр, а главное — от беседующих, спорящих, смеющихся группок, среди которых можно узнать Серафимовича и Мальро, Арагона и Фадеева, Эрнста Толлера и Сергея Эйзенштейна, Алексея Толстого и Витезслава Незвала и многих других, без чьих имен не представишь историю культуры двадцатого столетия, — это впечатление было ослепительным. Даже, пожалуй, ирреальным.
…Исповедь Олеши. Не стесняясь трибуны, сотен глаз, гостей из-за рубежа, сверканья люстр, стенографисток, говорит о том, что тревожит, мучает, внушает надежду писать лучше, чем писал:
«…мир с его травами, зорями, красками прекрасен, и делала его плохим власть денег, власть человека над человеком».
Откидывая характерным взмахом руки красивые седые волосы, поднимается на трибуну молодой Фадеев.
Гладков, Федин, Бабель, Погодин, Тихонов, Соболев, Либединский, Тренев, Чуковский, Пастернак, Афиногенов, Файко, Кольцов, Форш, Луговской, Эренбург…
Я писал эти строки в юбилейный номер «Литературной газеты». Писал — сорок лет спустя. Писал о том, что пленило меня, молодого литератора, — и их творческое кредо, их смелое размышление вслух. Их взволнованность — о ней говорил с трибуны мой друг Борис Лавренев. Всеволод Вишневский предупреждал: «Должны мы держать в исправности револьвер и хорошо знать тот призывный пункт, куда надлежит явиться в случае необходимости». Эти слова были повторены мною в драматической трилогии «Художник и революция». Третья часть трилогии названа «У времени в плену» — пастернаковской строчкой…