Читаем И хлебом испытаний… полностью

Был уже январь шестидесятого с забористыми морозами и пышной кухтой на ветвях, я ездил по прямым накатанным зимникам и думать забыл о той пожарной истории и капитане. Снова ожили слухи о каком то указе, комиссии, рассматривающей дела и освобождающей всех подряд. Я отнесся к этим слухам с обычным скептицизмом, но дневальный из КВЧ (культурно-воспитательной части), шустрый бытовик средних лет, шепнул мне, когда я привез ему целую машину сушняка, что, действительно, начальство пишет характеристики и будет направлять на комиссию дела. Дневальному я поверил, потому что он вертелся возле начальства, неплохо ладил со своим шефом, пожилым майором, командовавшим воспитательной работой. Но все равно эта новость не взволновала, я не рассчитывал на досрочное освобождение. Слишком велик был срок, да, вдобавок, я уже был амнистирован в пятьдесят третьем году. Но вот в начале февраля нарядчик сказал мне, что завтра с утра я повезу людей на головной пункт на комиссию. Я с вечера вымел из кузова сор, поставил в него сколоченный на живую нитку фанерный фургон с дощатыми скамейками для перевозки людей и со спокойной душой отправился спать. А утром по тихому безветренному морозцу подал автомобиль к вахте.

В серой предрассветной мгле надзиратель вывел из ворот темную нестройную группу одинаково одетых и одинаково сутулящихся от холода людей, пришли два солдата-конвоира и стали принимать по счету и сажать в фургон, стоящий в кузове. Я не глушил двигатель, грелся в кабине, стараясь продлить то полусонное, туповатое утреннее состояние, которое по контрасту с тяжелой работой, предстоящей впереди, всегда кажется отдыхом. Посадка затянулась, сквозь спокойный рокот двигателя я услышал ругань конвоира с надзирателем и вылез посмотреть.

Не сходился счет. Из перебранки я понял, что конвою поручено девятнадцать человек, а налицо только восемнадцать. Надзиратель кричал свое, что все здесь.

Я спокойно наблюдал за суетой и перебранкой конвоиров и надзирателя, мне некуда было спешить. И день складывался легко, потому что с этой группой людей нужно было проторчать до самого вечера. Путь от нашей Комендантской дачи до головного пункта управления неблизкий, и других рейсов я сделать все равно не успел бы. Да еще пришлось бы сгружать и погружать фургон.

Тем временем конвой и надзиратель снова высадили людей из фургона и стали вызывать поименно. Я стоял поодаль и наблюдал, как разозленные люди, откликнувшись на свою фамилию, снова торопливо залезают в фургон, в котором, по сравнению с продувной бесприютностью предвахтенного плаца, кажется теплей и уют ней. И вдруг надзиратель выкрикнул:

— Щербаков! — Подождал ответа и снова: — Щербаков!

И только тогда до меня дошло.

— Здесь, — отозвался я, стараясь, чтобы голос звучал спокойно.

— Тьфу… — выругался надзиратель. — Чего молчал?

— А я откуда знаю, кого вы потеряли, — огрызнулся я, чувствуя, как дурацкая довольная улыбка сама наползает на лицо.

— Все! Поехали! — сказал надзиратель, отдавая деревянную бирку со списком конвоиру.

Из помещения вахты вышел майор, начальник КВЧ, сел ко мне в кабину, и я, ощущая необычное тревожное волнение, тронул машину с места.

По тому, что комиссия заседает в здании управления, было ясно, что начальство большое.

Восемнадцать человек поместили в конец коридора управления. Я пользовался свободой передвижения, потому что нужно было время от времени прогревать мотор. И потекли часы ожидания.

Вызывали по одному. К вышедшим из комнаты комиссии бросались с вопросами: что спрашивают, что говорят? Бестолковое волнение, неизвестность, беспомощное ожидание — сумрак сознания. Вот вышел из комнаты, где заседала комиссия, горбатый старый грузин Цулукадзе и с гортанным клекотом позвал:

— Щербаков, заходи.

Стараясь сохранить хоть какую-то независимость, я машинально придал походке особую свободу, а внутри что-то трусливо, заискивающе скорчилось и по-собачьи завиляло хвостом. Так и вошел я в просторную низкую комнату развинченной блатной походкой отпетого бродяги, испытывая в душе собачью приниженную неуверенность и тем более презирая себя за это, потому что понимал ее бесполезность.

За длинным заседательским столом, разделанным местными умельцами под дуб, друг против друга сидели четыре человека, пожилые, в неновых темных костюмах, с той печатью скучноватой значительности на незапоминающихся лицах, неизбежно, как старческая обрюзглость, появляющейся у людей, для которых судить и миловать становится будничным ремеслом.

Шаровые потолочные плафоны матового стекла давали тусклый желтоватый пульсирующий свет, — видимо, движок местной станции плохо развивал обороты.

Я остановился у торца стола, метрах в двух от сидящих людей, покосился в сторону майора КВЧ, навытяжку застывшего у боковой стены комнаты, и неслышно перевел дыхание.

Перейти на страницу:

Похожие книги