Цигарка догорела наполовину, когда из барака, шаркая растоптанными чунями, вышел старый татарин-дневальный; ежась от утренней знобкости и аккуратно, бережно переставляя слабые ноги, с фанерным ящиком он направился к хлеборезке за пайками. И тут возле надзирательской пробили подъем, резкие металлические звоны дробили утреннюю тишину. Цигарка догорела до конца, я последний раз взглянул на уже светлую стену тайги и ушел в барак. Вскоре вернулся дневальный. Я взял свою пайку и сунул под подушку. Утренняя возня меня не касалась, я даже не разбирал слов и ругани, которыми обменивались бригадники, по-утреннему возбужденные, с измятыми лицами, злые.
Баланду и кашу я съел без хлеба, потом выскользнул из столовой и спрятался на задах кухни за кучей наколотых дров, чтобы переждать развод на работу. Когда зона опустела, я вернулся в барак, достал хлеб и сахар и стал есть. Я не чувствовал вкуса, просто упорно и размеренно уничтожал еду.
— Заболел, что ли? — спросил дневальный.
Я только кивнул в ответ, продолжая неторопливо жевать. Торопиться было некуда, — забрать меня в карцер могли не раньше утренней поверки. Я доел весь хлеб и сахар, выпил две больших кружки кипятка, залез на нары и заснул, беззаботный и почти счастливый от сытости.
Потом был штрафной изолятор за невыход, кипяток, триста граммов пайки и миска баланды через день. Спасло меня тяжелое воспаление легких, я очнулся в лазарете и провалялся там больше месяца. Потом меня перевели в барак доходяг и три месяца не гоняли на работу.
Только позже я обнаружил в одной из тетрадок листок материнского письма.
«…Дорогой сынок, надеюсь, витамины помогут тебе, посылаю фуражку отца, в ней тебе будет удобно ходить. Носи, чтобы не напекло голову…» Письмо это даже не рассмешило меня.
С тех пор минуло почти двадцать лет. И вот я стоял, ладонью опираясь на столешницу, и смотрел, как по заставленной хламом комнате легко движется усохшая женщина с обильной сединой в волосах.
Я достал из кармана пятидесятирублевку, положил ее на стол и сказал:
— Поздравляю тебя, мать. Вот, купишь себе что-нибудь, а то я ничего не придумал.
— Спасибо, сынок, но зачем мне. Оставь лучше себе, — глаза ее молодо стрельнули в сторону стола, и она остановилась, взялась руками за спинку стула. — Я не приготовила тебе ничего. Все думала купить мохеровый шарф, но не попадался…
Она отодвинула стул и села к столу.
— Может быть, все-таки съешь что-нибудь. Я могу чайку заварить. У меня есть пирожное «трубочка».
— Нет, спасибо, мать, не хочу, — мне опять пришлось сдерживать голос.
— Как-то не получается наш день рождения, — она смутно улыбнулась, сделала слабый жест рукой. — Я как уехала из дому, с тех пор и не праздновала. А дома отец — твой дедушка — так умел устраивать праздники. Свечи зажигали… — она уже произносила слова нараспев, и лицо снова обмякло мечтательно и безвольно.
Я поспешно прервал ее:
— Дай, пожалуйста, пепельницу, — и достал сигарету.
Она сразу осеклась, встала и подала щербатую фарфоровую пепельницу, потом с тем же обмякшим лицом уставилась куда-то в угол комнаты.
В молчании я закурил, и с первой же затяжкой пришла усталая привычная грусть.
Я курил и смотрел на старую женщину, которая, уставясь в угол большой захламленной комнаты, витала где-то далеко-далеко, там, где прошло ее детство.
До войны, когда я был несмышленышем, она часто рассказывала мне одинокими вечерами, когда отца не было дома, о теплом южном море, о большом, красивом доме у самого берегового уреза, о праздниках, которые устраивались в зале, о чудесных гранатовых деревьях, увешанных глянцевыми темно-красными плодами, о запахе цветущего миндаля и тяжелых жемчужно-фиолетовых гроздьях винограда.
Детское воображение наделяло эти рассказы яркой достоверностью. И я видел прозрачно-голубые спокойные волны, тихо накатывающие на желтый песчаный пляж; видел сказочные деревья с тяжелыми плодами и золотистых ярких птиц, раскачивающихся на ветвях; слышал запах горящих восковых свечей и плавную музыку в зале (слово «зал» мать произносила с каким-то особенным выражением), и у меня захватывало дух от просторности этого помещения с тремя высокими окнами, обращенными на морскую гладь.