В июне 1972 года, накануне ареста, его лихорадка достигла апогея. В Москву приехал Никсон, и за Петром стали ходить настолько вплотную, что он объявил забастовку (именно так: сочинил заявление, что он бастует во избежание провокаций КГБ и в знак протеста против них отдал заявление на Запад и остался дома на все время визита). И все это время пил непрерывно и допился до того, что как-то тихим ясным утром поднял домашних с криком: «Слышите? Слышите?» – «Что? что такое?» – «Да вон же, во дворе, собрались и кричат: “Якир и Солженицын, убирайтесь вон!” Оглохли вы, что ли?!» Это была уже горячка.
И тем не менее, за день-два до ареста, провожая английского журналиста Бонавиа, набормотал он ему на магнитофон заплетающимся языком: «Если меня возьмут и я начну давать показания – это буду не я». Вот так он заговаривал судьбу и себя, ждал ареста, боялся его и ничего не делал, чтобы остановиться. Уже многие отошли от движения и никто не числил их в дезертирах или ренегатах. А уж он-то, столько сделавший, потерявший недавно мать – да кто же посмел бы упрекнуть его хоть словом, если бы отошел? Но он неудержимо летел навстречу аресту. Почему? Неужели из мелкого тщеславия, как предположил один его давний сокамерник еще по сталинским временам? Нет, не будем унижать Петра столь плоским предположением. Для мелкого тщеславия слишком крупная ставка.
Из-за водки? Нет, водка была следствием, а не причиной. А в чем же все-таки причина? А она одна, все та же: долг – перед собой, перед памятью отца, я Петя Якир, я слово дал и не отойду, не отступлюсь перед этими суками, по крайней мере пока на воле, а там… а там уже дело не мое…
И он долетел – влетел в хорошо известный мир всемогущих и беспощадных начальников, в коридоры – с руками назад и спиной вертухая перед носом, в страшное безвоздушие своей молодости, когда заставили они его сотрудничать с ними, – и мгновенно превратившись из Петра Якира в Петьку-зэка, с порога это сотрудничество возобновил: «Я буду давать показания, только не трогайте дочь».
5
Он пытался кое-что утаить, не во всем признавался – но этого частичного сопротивления хватило ненадолго, и когда пригрозили строгую 70-ю статью (хранение и распространение клеветнических материалов, порочащих советский строй) заменить на расстрельную 64-ю (измена Родине), он раскололся до конца. Витя Красин, взятый ими позже, держался дольше, но и его они уломали. Сам Андропов навещал их в Лефортове, обещал облегчить судьбу (и слово сдержал). И когда после суда на пресс-конференции (показывали по ТВ) оба твердыми голосами людей, пошедших до конца, раскаивались в своих «преступлениях», немедленно вспоминались процессы 30-х годов, когда бывшие матерые подпольщики, прошедшие еще царскую тюрьму и каторгу, вставали и твердыми голосами говорили: «Я – японский шпион…», «Я – немецкий агент…».
Господа присяжные! Есть ли вина на тех сотнях, тысячах несчастных, которых в годы Большого террора пытками ли, угрозами ли – заставляли оговаривать себя и других? Нет на них вины. А на Пете с Витей?
Есть: они знали, на что шли, должны были приготовиться и устоять.
Но тогда, господа присяжные, выходит, что Сталин прав, когда во время войны всех испугавшихся и сдавшихся в плен записывал в изменники? Вот сейчас добровольцы раскапывают безымянные останки 41-го года, и хоронят, и отпевают с почестями – и что же: узнай они, что отпеваемые ими воины были настигнуты пулями во время панического бегства (а так бывало часто в первые месяцы войны), разве убавится скорбь и нарушится траурное торжество?
Вот и еще история, поближе к сюжету. В 1973 году пригласил меня как-то к себе А. Д. (так в общем кругу именовали академика Сахарова), на экспертизу: получил он утром из рук молодца в штатском письмо от Петра Якира из Лефортова. В письме автор уговаривал А. Д. отойти от правозащитной деятельности, так как это ничего кроме новых жертв не приносит, и что власть добровольно сдавшихся не тронет. А. Д. спросил меня, могу ли я определить с достаточной точностью, Петя ли это писал. Письмо точно было его, и по почерку, и по смыслу (о его капитуляции уже знали все). А старательность языка и полное отсутствие грамматических ошибок при Петиной абсолютной безграмотности указывали на то, что письмо было либо продиктовано, либо тщательно отредактировано. О чем я и поведал А. Д. И тогда он немного поразмышлял при мне: отвечать на письмо в сам-(или там-)издате или нет. И, размышляя, сказал, почти дословно, следующее: вероятно, было бы не совсем честно полемизировать с человеком, находящимся в тюрьме. И не стал полемизировать.
Но тогда мало кто простил Петру его катастрофу. Из ближайших соратников знаю двоих: генерала Григоренко (когда он вернулся из кошмарной черняховской спецпсихушки, то все спрашивал собравшихся: а где Петро? а почему он не пришел?) и Татьяну Сергеевну Ходорович.