Есть у них этаж, и, должно быть, не один, и все мало им. Им, как и всякому департаменту, хочется расширяться – а расширяться они могут за счет искоренения. Чем больше искоренения – тем больше этажей, штатов, наград и привилегий. Наше свободомыслие – для них хлеб насущный. Мы все – их потенциальные жертвы. Они нас любовно пасут, терпеливо ждут, когда мы созреем. Созревших берут и долго смакуют – а потом смотрят, хорошо ли лагерь давит человека. И в случае недодавленности растягивают срок, добавляют новый: мужчине или женщине, старому или молодому, здоровому или инвалиду – им все равно. Им все годится.
Лучше всего, конечно, полноценный крамольник, написавший, подписавший, открыто выступивший.
Неплох и тот, кто прочел, перепечатал и дал почитать другому. Сойдет и тот, кто всего лишь держал на дому («хранение»). А уж за неимением можно упечь и того, кто хотя бы собирал деньги и тряпки в помощь семье уже упеченного. Мерзость, мерзость, мерзавцы.
Как-то я ехал по Москве и вез книжку Солженицына. Мне было страшно. Чуть подергивалось лицо и дрожали руки.
И каждый прохожий, казалось мне, это видел и смотрел с подозрением. Из-за каждого угла могли навстречу вывернуться они: двое молодых, в своих пальто, с безразличным видом, и, поравнявшись со мной, вдруг крепко взять меня за локти. Или милиционер: «Ваши документы». Затем: «Пройдемте в отделение», а там уже – они.
Но главное не это.
Главное – это что обычная уличная толпа, текущая вокруг вместе со мной, что она, я ждал, вдруг остановится, разом обернется ко мне – тысячелицый Вий – и уставит на меня тысячу указательных пальцев: вот он. Вот он!!!
И я бы не удивился.
И не сопротивлялся бы.
И пока солженицынская книжка лежала у меня в шкафу, все эти несчастные десять дней, мое жилье было словно пронизано невидимыми лучами прищуренного наблюдения, напичкано незримыми ушами. Привычная мебель, даже любимые вещи стали враждебны, таили возможное предательство. Стены и полки подглядывали за мной, пальто, сброшенное с плеч на крючок, повисало на нем и сейчас же начинало подслушивать. Опасность, опасность вокруг! берегись!
И все это лишь потому, что в шкафу моем под огромным спудом бумаг и тетрадей лежала потрепанная книжка, извлекаемая оттуда лишь на ночь, в тишине и одиночестве, под укромный желтенький конус ночной лампочки…
Я трус – но все это не бред и не преувеличение. Конечно, они физически не могут быть одновременно всюду, но кто мне гарантирует, что их нет здесь? сейчас?
Да никто.
Каждую минуту они могут сюда войти. Двое отожмут меня к стене, а третий сунет лапу в машинку и вытащит с хрустом эти странички.
А уж тогда…
Когда у нас в очередной раз, ухмыляясь, цитируют какие-нибудь американские благоглупости, например, что по Москве свободно разгуливают дикие медведи, я чувствую, что в этом заграничном невежестве тем не менее есть что-то верное… Что? Какие медведи? На проспекте Калинина? Который всем своим ультраурбанизмом совершенно исклю…
– Не исключает!
В том-то и дело: ничего никакой урбанизм не исключает, ни большой балет, ни отмена цензуры, ни брифинги наших митрополитов, ни отечественные компьютеры, не уступающие западным образцам, – все это не исключает медведей на Калининском проспекте.
Переход из чистенькой московской квартиры в медвежью – пермскую, якутскую, колымскую – каторжную нору у нас по-прежнему краток.
И в то время, как интеллигентнейший доктор наук Сергей Капица рассказывал по вашему японскому телевизору о новых инфузориях, в якутской глуши избивали другого доктора наук, Юрия Орлова, то есть вас, потому что его образ мыслей неотличим от вашего – только он не скрыл.
Никто у нас не гарантирован от позора и каторги, никто.
Но на самом деле гарантированы все.
Трусостью.
Если ты трус, тебя не тронут. Читай Солженицына сколько влезет, только потихоньку, болтай что хочешь о чем хочешь, только потихоньку. Не возникай.
Я трус, я не возникаю, меня не трогают.
Что может быть гнуснее этого признания?
Все мы трусы, все боимся их.
Соображение, от которого должно бы полегчать: не я один.
Но утрата – или сохранение – достоинства есть дело личное и особенное. Все-таки не деньги.
Все беспощадно просто.
В городе Горьком бессрочно заперт Андрей Сахаров. Вот уже сколько лет.
В городе Чистополе медленно убивают Анатолия Марченко.
Мы все об этом знаем.
И молчим.
Потому что все мы – трусы.
Ни оправдания, ни уважения мы не заслуживаем. Наши дети имеют все основания нас презирать.
Было, говорят, потерянное поколение. Где-то там, на Западе. Хемингуэй, Ремарк…
Мы – поколение трусов.
Можно и поименно.
Вы, герои-космонавты, Титов, Джанибеков, Гречко, Рюмин, вы трусы. Вы знаете о Сахарове – и молчите. Вы боитесь их.
Вы, коллеги Сахарова, вы, прославленная Академия наук (конечно, кроме общественников), вы все предатели и трусы – Велихов, Марчук, кто там еще.
Вы, мастера и представители культуры, вы, Евтушенко и Вознесенский, вы, Распутин и Белов, вы, Родион Щедрин и Олег Ефремов, вы трусы, тоже.