и далее, о Божественной комедии, а точнее, трагикомедии человеческой жизни. Читал он его под потолком. Художники Эпов с Великановым соорудили золоченое витиевато-ветвистое Древо, где можно было жить, гулять, свешиваться, перелетать с ветви на ветвь, высовываться из дупла, прятаться в листве, а самая вершина представляла собою овальную раму фамильного герба, сплетенную из фантастических листьев и увенчанную оленьими рогами, – и вот в ней-то, в этой раме, и появлялся мудрый и печальный бродяга в шелковом рубище с красивыми заплатами и произносил:
и далее, до последнего безнадежного всплеска руками вниз и в стороны – мол, что поделаешь?
Фи-нал.
Роскошное готовили зрелище, правда, очень медленно оно варилось, так ведь шутка сказать – больше двадцати развернутых музыкальных номеров и целых три акта многопланового действа с чередованием и смешиванием комического и трагического, что всегда было опорным столбом фоменковской карусели.
Все-таки надо было свести Вильяма в два акта.
Фарс разыгрывался не в театре – в нарсуде на Яузе, в течение трех промозглых октябрьских дней. Судили пятерых демонстрантов, героев 25 августа (шестого, Файнберга, в Питере определили в психушку, а до Наташи Горбаневской очередь дойдет позже). Действо началось, как и раньше в таких случаях: в зал проходила спецобщественность, по пропускам; друзья, иностранные корреспонденты (коры, если запросто) околачивалась снаружи у выхода; из своих, таким образом, внутри оказывались только свидетели и адвокаты.
Михайлов толокся снаружи, в небольшой толпе сочувствующих, среди которых встретил и двух недавних своих учеников-физматиков. Один из них впоследствии сел на четыре года за диссидентство, второй явился в огромных черных очках, явно боялся, – но и не явиться не мог. Не зря все-таки учил его Михайлов.
Однако обнаружилась и другая оживленная группа, студенческо-пролетарского состава. Это были активисты-общественники разных московских заводов и комсомольцы оперативных отрядов МВТУ и МГУ. (Среди них Михайлов также заметил своего физматика, которого, стало быть, недовоспитал.) Их задача, как быстро стало понятно, задираться с собравшимися друзьями подсудимых и попытаться дать этакий идеологический бой, – не доводя, впрочем, до рукопашной. Именно идеологический. Разыгрывая из себя случайных любопытных, они быстро превращали разговор в дискуссию. Студенты-оперативники, правда, шибко не старались, а пролетарии моментально доводили дело до лозунгов, вроде:
– Таких давить надо!
Михайлов не выдержал, зацепил одного из молодых автозаводцев за локоток и отвел в сторону. Тот, как ни странно, с живейшим любопытством стал расспрашивать, кто и за что, и даже выражать очевидное сочувствие, – как вдруг, изменившись в лице, громко крикнул:
– Давить таких надо!
Потому что мимо прошел высокий чернобородый со смеющимися злобными глазами. Политрук.
Натужность этой контракции властей была очевидна, и не то что идейной победы, но и собственно баталии не получилось. Друзья подсудимых быстро смекнули, что к чему, и на провокации не поддавались, а пролетарии тоже были не особенно привыкши, тем более что команды бить не было. Тогда бы – другое дело. Но – не было команды. Они и маялись три дня, как идиоты, помаленьку выпивая в соседнем дворе. И вся их борьба с гнилыми либералами уложилась в одну-единственную гнусность: когда все кончилось и адвокаты должны были вот-вот показаться в дверях, оказалось, что машина с цветами для них вскрыта и пуста. Но Курский вокзал был в двух шагах, с богатыми цветочными киосками на площади, и к выходу адвокатов свежие пышные букеты успели в самый раз.
Конечно, защита была бессильна перед кремлевскими троглодитами, – но зато с помощью адвокатов была восстановлена вся картина судилища, перешедшая затем в книгу Натальи Горбаневской «Полдень», – после чего троглодиты наконец добрались и до Наташи, которой досталось страшнее всех из демонстрантов: казанская спецпсихушка с принудительным «лечением».
Впоследствии Михайлов сочинил «Адвокатский вальс»: