Читаем И эхо летит по горам полностью

Прошли десятки лет, а меня по-прежнему, будто теплая липкая жидкость, окатывает стыд, стоит мне вспомнить, что случилось дальше. До сего дня я могу представить ту сцену — застывшей, как фотография. Мадалини курит, стоя у окна спальни, смотрит на море через круглые очки с желтыми линзами, руку в бок уперла, щиколотки накрест. Шляпка-таблетка — на туалетном столике. Над ним — зеркало, а в зеркале — Талия, сидит на краю кровати, спиной ко мне. Склонилась над чем-то, что-то делает, может, шнурки развязывает, но мне видно, что маску она сняла. Та лежит рядом с ней на кровати. Холод пробегает вниз по моей спине, я пытаюсь сдерживаться, но руки трясутся, отчего фарфоровая чашка звякает на блюдце, отчего Мадалини поворачивает ко мне голову, отчего Талия вскидывает лицо. Я вижу ее отражение в зеркале.

Поднос выскользнул у меня из рук. Посуда вдребезги. Горячая жидкость расплескалась, а поднос, грохоча, скатился по ступенькам. Воцарился внезапный хаос: я упал на четвереньки и заблевал осколки фарфора, Мадалини запричитала: «О боже. О боже», — а мама примчалась наверх, вопя:

— Что случилось? Что ты натворил, Маркос?

Ее собака покусала, — в порядке предупреждения говорила мне мама. — У нее шрам. Собака Талию не покусала за лицо — она его съела. И если и есть слова для описания того, что я увидел в зеркале, шрам точно не подойдет.

Помню, как руки мама схватили меня за плечи, вздернули на ноги, развернули к себе:

— Ты что вообще? Что с тобой такое?

Помню, как ее взгляд взмыл над моей головой.

И застыл. Слова умерли у нее на губах. Лицо опустело. Руки упали. И вот тогда я узрел самое невероятное — казалось, скорее император Константин явился бы к нам на порог собственной персоной, да еще и в костюме клоуна: одинокая слеза набухла у матери в уголке правого глаза.

— Ну и как она? — спрашивает мама.

— Кто?

— Кто? Француженка. Племянница твоего хозяина, профессорша из Парижа.

Перекладываю трубку к другому уху. Поразительно, что она помнит. Всю мою жизнь мне казалось, что слова, которые я говорю мама, истаивают в воздухе, будто между нами — белый шум, плохая связь. Временами, когда звоню ей из Кабула, вот как теперь, у меня возникает чувство, что она тихонько положила трубку и ушла, а я говорю в межконтинентальную пустоту, хоть и ощущаю присутствие матери на линии, слышу, как она дышит мне в ухо. А бывает, рассказываю ей, что повидал в больнице — о каком-нибудь окровавленном мальчике, которого принес отец, например, со шрапнелью в щеках, с оторванным вчистую ухом, еще одну жертву игр не на той улице не в то время не того дня, — и тут, без всякого предупреждения, раздается лязг и голос мама вдруг становится далеким и приглушенным, то тише, то громче, шаги, что-то волокут по полу, и я затыкаюсь и жду, покуда она не вернется, — а это в конце концов происходит, — всегда чуть запыхавшись, и не объяснит: Я ей сказала, мне удобно стоя. Внятно сказала. Сказала: «Талия, когда говорю с Маркосом, хочу стоять у окна и смотреть на воду». А она мне: «Вы переутомляете себя, Оди, вам надо сесть». И вот пожалуйста, она уже тащит кресло — ту кожаную громадину, которую она мне купила в прошлом году, — тащит его к окну. Бог мой, вот она сильная-то. Ты не видал это кресло. Ну конечно. Затем она вздыхает с притворным раздражением и предлагает мне продолжать, но я уже сбился. В итоге смутно ощущаю, что меня отчитали, причем по делу, обвинили в неких несказанных проступках, преступлениях, какие мне никто никогда не вменял. Даже если все-таки продолжить рассказ, он становится каким-то ерундовым. Ни в какое сравнение не идет с кресельной драмой Талии и мама.

— Как там ее звали? — говорит она. — Пари какая-то, да?

Я рассказал ей о Наби — он был мне дорогим другом. Она лишь в общих чертах наслышана о его жизни. Она знает, что по завещанию он оставил свой дом племяннице, Пари, выросшей во Франции. Но я не рассказывал мама о Ниле Вахдати, о ее побеге в Париж после инсульта мужа, о тех десятках лет, когда Наби ухаживал за Сулейманом. Ту историю. Слишком много в ней бумеранговых параллелей. Все равно что читать приговор самому себе.

— Пари. Да. Она оказалась милой, — говорю я. — Душевной. Особенно для ученого.

— А кто бишь она? Химик?

— Математик, — говорю я, опуская крышку ноутбука. Опять пошел снег — легкие, крошечные снежинки крутятся в темноте, бросаются в мое окно.

Перейти на страницу:

Похожие книги