-- Знаешь что, Давид,-- презрительно и устало говорит Гриша,-- а не пошел бы ты на хуй? Этот проект -- мой единственный шанс. И я его не упущу.
Сейчас! Я прибиваю ножом его правую кисть к столешнице. Все.
Гриша кричит. Наверное, ему очень больно. Ортик пятится, спотыкается. Хватает табуретку и продолжает отступать, прикрываясь ею.
-- Рав бы тебе сейчас посоветовал поставить табуретку,-- зло бросаю ему,-- чтобы перебинтовать руку своему подельнику. Потому что я бы не хотел сейчас приближаться к нему.
Гриша с ревом пытается выдернуть нож. Я бегу к выходу. Если Гриша успеет, он метнет нож мне в спину. Отпираю дверь и чуть не получаю ею по морде -- в комнату врывается Белка с таким лицом, что я пугаюсь за Лею. И не ухожу.
-- Боже, Гриша! Что с тобой?! Что за день?! Мы скоро захлебнемся кровью!!! Давид, иди! Надо перевязать... "Скорую" надо! О, Господи, да что же это с нами происходит... Давид, ты на машине?.. Лучше сами отвезем... Гриша, поверни руку, я вот так... черт, сейчас поедем... Ты как?.. Все, все против нас... что-то такое... Лея как, живая?.. у тебя еще ничего, заживет... а вот Линя совсем убили... Руку не дергай! Давид! Поддержи, а то неудобно... Ччерт, черт, черт...
-- Линя?!!! -- кричит Ортик.-- Ты сказала -- Линя?!!! Линя -- что? Что ты сказала?
Белла всхлипывает, начинает икать и вставляет между судорогами:
-- Линя... убили... утром... две пули... в грудь и контрольный... в голову...
Я приношу ей стакан воды -- все тот же стакан. Она вливает в себя воду толчками, перестает икать и уже почти спокойно говорит:
-- ... я с ним ночью не договорила... ты Лею принес... потом все это... я забыла ему перезвонить... не захотела... неважно... утром е-мейл странный получила, письмо от него... почти прощальное, с завещанием, но не всерьез, так, на всякий случай... но я испугалась, потому что на фоне всего этого, нашего... позвонила... не отвечает... тогда в офис... а там сказали, секретарша сказала... три смерти, то есть две с половиной... я сюда... а тут рука у Гриши... я так больше не могу... ой, мамочки, это же все не просто так, вы понимаете... это проклятие какое-то...
-- Мы -- нет, мы не понимаем,-- горько говорю я,-- нам понимать не выгодно. А я -- понимаю. Не бойся Белка, тебе как раз ничего не грозит. Ты уже выбралась, ты помнишь, после дискотеки, ты уже своей тьмы хлебнула. А два раза оно, кажется, не нападает. А с Линем -- это может быть вообще случайность...-- тут я вспомнил Ортиков "айсберг" и уточнил,-- то есть, если даже и закономерность, то неважно, потому что совсем на другом, недоступном нам уровне... А Гришу, Белла, это я ранил. Нарочно. Чтобы остановить проект. Иначе не получилось. И смерти бы не остановились, здесь, в Иерусалиме. Ты-то хоть мне веришь?
Она кивает, но я вижу, что просто так, на автопилоте. А Гриша орет, грозя мне забинтованной рукой:
-- Хрен тебе, проект остановить! Мы продолжим! Скажи ему, Белка! Рука заживет! Я и левой буду рисовать! Придумаю что-нибудь! А ты, сволочь, у меня еще сядешь! А когда выйдешь, я тебя измордую обеими руками!
Белла зажимает уши. Стоит так несколько секунд. Потом руки у нее опускаются, и она спокойно, каменно произносит:
-- Все. Проект закрыт. Все ушли на фронт. В соответствии с волей покойного спонсора... Вопросы есть?
-- Почему? -- отчаянно кричит Гриша.-- Ты не можешь!
-- Потому что я сломалась. А кому этого недостаточно... могу переслать последнее письмо Линя. Он не желает... не желал, чтобы в случае его смерти проект продолжался. И я ему за это благодарна... А теперь... А что теперь? Да, теперь выпьем за упокой и пойдем в приемный покой... Вот же блядь, какой день, такие и каламбуры...
-- Ты не имеешь права! -- сдавленным голосом то ли говорит, то ли шепчет, то ли шипит Ортик.-- Никто не имеет право! А ты -- особенно! Потому что ты -- мать Машиаха! Я так решил. Мать не может убить Машиаха. Если Машиах будет убит матерью, нам всем -- кирдык. Аборт всему человечеству!
-- Сумасшедший дом! -- воет Гриша.-- У меня дома -- сумасшедший дом! Белка, разлей водки и поехали уже. Я в травмпункт, вы -- в психушку! Да быстрее, мать твою!
В детстве, щелкая семечки, складываешь шелуху в тот же карман, а потом наощупь выбираешь твердые, съедобные, наполненные, которых все меньше. Так и ты, о, Город мой, выбираешь в своем кармане и пожираешь то ли лучших, то ли первых попавшихся, со стороны не понять, и лишь память о них сухой шелухой кружится вокруг нас, оставшихся, участвует в общем шевелении. Не живы мы, о, Город, поскольку живем не так, а значит как бы и не живем. Не мертвы мы, поскольку осязаем, чувствуем и видим. И любим. Мы думаем, что любим. Но это все-таки память о любви, это лишь тающий вкус ее на львином языке твоем, Город наших судеб. Мы мучаемся, но здесь. И не хотим иной участи. И не знаем, что мучаемся, а лишь догадываемся. И поэтому в глазах жителей этого Города двадцать пятым кадром вспыхивает то, что будоражит других, чужих, и заставляет нас узнавать друг друга везде.