На Истбурн-грейвярд, как всегда, тянуло на космические размышления (“Истлевшим Цезарем от стужи замазывают дом снаружи… Пред кем весь мир лежал в пыли, торчит затычкою в щели” – однажды я это процитировал за столом у Челюсти, когда Капулетти и Монтекки еще общались дворами; “Что? Что? Что?” – выпустила очередь его Большая Земля – Клава, а Коленька усмехнулся и заявил, что это утешение слабых бездельников, которые ничего не могут сделать в жизни. “Совершенно верно!” – поддакнула Римма, словно мне приговор произнесла. “Безумно завидуя Цезарям, – продолжил Челюсть, – многие льют себе на сердце бальзам, крича, что могила уравнивает всех. Не надейся, друг, это только мираж, тайна Смерти еще не открыта, но уверен, что и там неравенство!”), и тут отдыхала моя душа, хотя если по чести, то больше всего я все же почитал военные кладбища, особенно Арлингтонское и мюнхенское, каменные плиты, выстроившиеся в ряды, среди которых я мысленно застывал по стойке “смирно”, и не было места для мелких чувств, которые обычно обуревали меня на Венском кладбище, или на Сент-Женевьев де Буа, или на Новодевичьем. “Ах, это – Моцарт!” – радуется дама-энциклопедистка. – “А это – Штраус!” – “Посмотрите, тут лежит Бунин! Говорят, что он был злой!” – “А почему у Хрущева голова состоит из двух половинок – черной и белой?” – Пересуды заглушают чириканье птиц и скрипы дубов.
Сладостно вдыхая чуть затхлую, но пахучую влажность Истбурн-грейвярда, я побродил меж склепов и вышел из ворот к автобусу.
Вызов меня на встречу анархистом Генри раздражал: старик явно шалил и бунтовал, боясь, что мы бросили его навсегда без фунта в кармане, начинил себя какими-нибудь новыми идеями по разработке Жаклин или просто запаниковал; любой агент считает себя пупом земли и думает, что, кроме его забот, иных дел нет. Я твердо решил всыпать ему по первое число, чтобы не высовывался, а лежал, как потонувший “Титаник” на дне океана, пока его не позовет на помощь страна (или очередной режиссер).
Мысленно плюясь от злости (буквально делать это опасно: иные англичане, подобно немцам, могут заставить поднять окурок, брошенный на тротуар, ну, а плевок просто вызовет паралич, это вам не свободный Мекленбург, где сморкаешься на ходу прямым в угол, как в бильярдную лузу, зажав одну ноздрю большим пальцем, – у нас люди просты, демократичны и терпимы, идут себе спокойно, и им легко на сердце от песни веселой), я на автобусе добрался до Эппинг Фореста и пошел по дороге к обусловленному (о Чижик!) пню.
Генри на точке не оказалось, я покрутился в районе положенные четверть часа, потоптался около скамейки, где должно было произойти наше засосное падение друг другу в объятия, и уже собрался уходить, как прямо из дуба над моей головой в глаза мне прыснули осколки древесной коры, – пуля просвистела совсем рядом, только после этого я услышал за спиной глухой выстрел. Выхватив “беретту”, я спрятался за дерево, но повторного выстрела не последовало; вокруг не было ни души, тишь и благодать – утро туманное, утро седое, нивы печальные, – я даже поднял глаза: не из ковра ли самолета покушались на меня вороги.
Недалеко оголтело застучал по дереву дятел, белка упала с дерева, не замечая еще живого Алекса. Я вышел из-за укрытия и направился в сторону, где мог прятаться стрелок. Подул ветер, зашевелились, зашумели листья деревьев, казалось, что за каждым кустом сидит по снайперу, я еще раз пошуровал по лесу, но наткнулся лишь на холмик земли, напоминавший свежую могилу (так и хотелось раскопать ее и порыться в гробике – не даст ли это ключ к разгадке?). Тут на меня налетела паника: а вдруг на выстрел примчится полиция, осмотрит мои карманы и найдет “беретту”? Я быстро выбрался из Эппинг Фореста, остановил такси и смылся с места происшествия, словно был не потерпевшим, а преступником.