- Постой, постой. Вставай на мою точку, - упирался Самушкин. - Ты думаешь, мне хлеба жалко? Не-эт, кум, хлеба мне не жалко, целу улицу могу прокормить, ну, только сам понимаешь, какая у нас положенья. На ножи полезем!
Орешкин бил кулаком по груди.
- Кум, не говори мне эти слова! Ты знаешь, что я могу с тобой сделать? Ударить могу, рестовать. Хоша ты и кум мне, люблю я тебя, ну, а ежели ты против нашей партии становишься - дело сурьезное. Ты признаешь волю народа?
Орешкин вдруг оторвался от Самушкина, закачался и, падая, закричал:
- Кум, не дерись!
Хотел было подняться, становясь на четвереньки, а ноги не слушались, разъезжались. Упираясь глазами в землю, кричал:
- А-а, ты эдак, ведьма? Перегрызу!
Петунников отвернулся:
- Вот что меня мучает.
- В семье не без урода, - спокойно ответил Федякин. - В хороших зернах ухвостье есть и в ухвостье есть хорошие зерна. Свету побольше пустить надо, без глаз сидим.
Странным казалось Петунникову: невзрачный мужик, подпоясанный узеньким ремешком, имеет над ним подчиняющую силу. Странным было и то, что твердые, продуманные мысли высказывает не он, Петунников, кончивший учительскую семинарию, а все тот же невзрачный мужик в солдатской рубахе.
- На стариков наплевать! - говорил Федякин. - Их не переделаешь, да и не с ними наша дорога. С молодыми надо заняться. У меня мысленка одна в голове сидит. В городах есть театры. Кто к вечерне идет по старой привычке, кто в эти самые театры. Вот и я думаю: давайте и мы отчубучим.
- Не выйдет! Артисты нужны, - усомнился Петунников.
- А мы кто? Мы самые и есть артисты. Всю жизнь хотим перевернуть. Какие же мы большевики, если театр завести не сумеем? Чихнуть на нас - только.
- Сложное дело - не выйдет!
- Опять двадцать пять, - горячился Федякин. - Не делали, а уж не выйдет. Чай, нам не на продажу. Раз не выйдет, в другой раз выйдет. В другой не выйдет - в третий попробуем.
В комнату влетел Ледунец, раздувая ноздрями, как загнанный конь, проскакавший без отдыху несколько верст. Путаясь, рассказал: бедные требуют хлеба по твердым ценам, богатые показывают три пальца.
- Айдате!
Улицей проскакал верховой в раздувающейся рубахе, кто-то прошел с подожком, медленно волоча усталые ноги. Целой группой двинулись "самостоятельные": Михаила Данилыч в кожаных калошах, надетых на новые чесанки, Михаила Семеныч в суконной фуражке с широким теплым верхом, Лавруха Давыдов, Суровы отец с сыном, Лизаровы два брата. Из переулка, пересекая дорогу, выскочил ничего не видящий Синьков с дубовой рогулькой в руке. Вслед за Синьковым вынырнул Серафим, бегущий мелкими ягнячьими шагами.
В окно к Петунникову заглянула Валерия:
- Василий Михайлович, Сережа не здесь?
- Зачем вам?
- С папой дурно - в больницу ехать...
10
На крыльце волостного исполкома Марья Кондратьевна говорила "продовольственную" речь. Лицо у нее покраснело от сильного возбуждения, губы пересохли. То, что говорила она, бесследно тонуло в шумевших голосах. Около стояли беженцы с мешками, старики, старухи, солдатки. Слышались жалобы, выкрики, угрозы. Матвей Старосельцев с мокрыми упаренными волосами в сотый раз показывал хлебные прошлогодние квитанции.
- Вот, глядите!
Голос у него громкий, минутами покрывал все голоса, плывущие понизу, а когда наступала короткая тишина, Матвей кричал, показывая из рук прошлогодние квитанции:
- Вот, глядите! Сто пудов, пятьдесят пудов, семьдесят пудов. Весь хлеб перетаскал.
Возбужденно махал руками над толпой, пробовал пролезть на крыльцо, но живая сомкнутая стена не пускала ни взад ни вперед. У Марьи Кондратьевны стучало в висках от непрерывного крику, хотелось бросить все и уйти. Отовсюду смотрели глаза ожидающих хлеба, тянулись руки с мешками, слышался ропот голодных, озлобление сытых. Марья Кондратьевна старалась подойти поближе к человеческому сердцу, тронуть в нем добрые человеческие чувства и, улыбаясь близстоящим мужикам, громко крикнула в последний раз высоким перехваченным голосом:
- Товарищи, так нельзя! Все вы люди свои, друг друга знаете, выросли на одной улице. Поделите что имеете, беднее от этого не будете, и греха между вами не будет.
В самую торжественную минуту на крыльцо пробрался Матвей Старосельцев, выставил перед Марьей Кондратьевной прошлогодние квитанции.
- Вот, гляди! Сто пудов... Пятьдесят пудов... Семьдесят пудов... Разорили!
Около Матвея вырос дедушка Лизунов в зимней барашковой шапке. Расставил он ноги в глубоких кожаных калошах, ласково, спросил:
- Ты, миленькая, чей хлеб раздаешь?
Марья Кондратьевна смутилась.
- Ты ведь, голубушка, не своим хлебом жалешь... Да што я - дурак - буду свой хлеб раздавать? Кто его обрабатывал мне? Ты? У меня два сына на войне страдали, а я буду раздавать? На-ка вот...