Читаем Гурманы невидимого: от "Собачьего сердца" к "Лошадиному супу" полностью

Лесная избушка — Дом Питания. От питания в лесной избушке нельзя уклониться, поскольку пища приготовлена, то есть предназначена для питания, и в то же время к пище нельзя прикоснуться, потому что пища готова, то есть, выражаясь по-бахтински, «принадлежит завершающему кругозору автора»: пища принадлежит глазу. Единственный способ питаться этой пищей — питаться, не касаясь ее, то есть из чужих рук, или же попробовать маленький (невидимый) кусочек пищи — съесть одно невидимое и не трогать видимого (поэтому, переходя на кормление Невидимым, Бурмистров начинает измельчать пищу).

С другой стороны, если видимая пища остается на тарелке, значит невидимая часть уже съедена. Здесь открывается еще один секрет медвежьего угощения: питание Невидимым чревато, от Невидимого надуваются, вздутость — это и есть проглоченное Невидимое.

Здесь вспоминается прежде всего оральное поведение Татьяны: она не дышит, не ест и не говорит — «не шевельнется, не вздохнет», во время именин «она два слова / Сквозь зубы молвила тишком / И усидела за столом», «едва дыша, без возражений, / Татьяна слушала его». Татьяна — «глубокая натура». Оставляя слова несказанными, она полнится смыслом несказанного, тяжелеет Невидимым.

Герои Пушкина беременны чужой тайной, точнее молчанием чужой тайны. В человеке, говоря словами Платонова, сам собой заводится другой человек, говоря словами Деррида, поселяется гость из чужого Бессознательного. Прочитав книги Онегина, Татьяна усваивает содержание Онегина, но не может его высказать: «Ужель загадку разрешила? Ужели слово найдено?» Онегин в свою очередь поражен несказуемым смыслом слов Татьяны — «Она ушла. Стоит Евгений / Как будто громом поражен»: он подхватывает чужое молчание так же, как Германн уносит в себе невысказанную тайну графини.

Гринев, как и Татьяна, не прикасается к угощению — он бережет оральное целомудрие: «Сосед мой … налил мне стакан простого вина, до которого я не коснулся». Орел в притче Пугачева не напился живой крови, а слушатель притчи не прикоснулся к стакану простого вина. Гринев не пьет вино, потому что его упоил пиитический ужас: несказуемый смысл притчи Пугачева становится темой его молчания, его интрапсихическим секретом. Невидимым нельзя напиться, но Невидимым можно насытиться и пресытиться:

И наша дева насладиласьДорожной скукою вполне.

А если так, то закономерно и то, что происходит с анарексическим субъектом следующий шаг в развитии сюжета, который происходит в повести Сорокина: героиню выворачивает от съеденного Невидимого.

Леви-Строс выделяет группу мифов, выводящих на сцену, с одной стороны, женский персонаж, отличающийся прожорливостью, а с другой — мужской персонаж, отличающийся умеренностью: герой снабжает людоедку пищей, которую сам не ест, озабочен тем, чтобы не засмеяться и не выдать себя. В другом варианте испытание, которому подвергается герой, заключается в угощении острым рагу, с тем чтобы вызвать у героя стоны [Леви-Строс 1999: 110, 124].

Смех, вызванный щекоткой, и стон, причиной которого является острая приправа, Леви-Строс интерпретирует как варианты оральной открытости. Почему оральная открытость опасна, Леви-Строс не объясняет, он проявляет оральную сдержанность, опасаясь проникновения в теортетический дискурс невидимых сущностей типа «анимизма».

Пропп, работая с тем же материалом, наоборот, позволяет себе то, что можно назвать «идейной декларацией». Подобно герою русской сказки, он храбрится едой:

«В американском сказании герой иногда только делает вид, что ест, а на самом деле бросает эту опасную пищу на землю. Наш герой этого не делает, он этой пищи не боится» [Пропп 1986: 66].

Утверждение о том, что русский желудок и шило переварит, — это риторическая фигура, но сила русского желудка такова, что он способен переварить и риторическую фигуру: просьба героя сказки «ты прежде напой-накорми, да после про вести спрашивай» — это фигура умолчания. Герой ест, чтобы не говорить, и говорит, чтобы умолчать, то есть проглотить молчание. В рассказе Чехова «Глупый француз» гора блинов, выставленная перед героем, — гипербола богатырского питания. Читатель проглотит и гиперболу: этой пищи русский едок действительно не боится.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Агония и возрождение романтизма
Агония и возрождение романтизма

Романтизм в русской литературе, вопреки тезисам школьной программы, – явление, которое вовсе не исчерпывается художественными опытами начала XIX века. Михаил Вайскопф – израильский славист и автор исследования «Влюбленный демиург», послужившего итоговым стимулом для этой книги, – видит в романтике непреходящую основу русской культуры, ее гибельный и вместе с тем живительный метафизический опыт. Его новая книга охватывает столетний период с конца романтического золотого века в 1840-х до 1940-х годов, когда катастрофы XX века оборвали жизни и литературные судьбы последних русских романтиков в широком диапазоне от Булгакова до Мандельштама. Первая часть работы сфокусирована на анализе литературной ситуации первой половины XIX столетия, вторая посвящена творчеству Афанасия Фета, третья изучает различные модификации романтизма в предсоветские и советские годы, а четвертая предлагает по-новому посмотреть на довоенное творчество Владимира Набокова. Приложением к книге служит «Пропащая грамота» – семь небольших рассказов и стилизаций, написанных автором.

Михаил Яковлевич Вайскопф

Языкознание, иностранные языки