Должна сказать, что я не нашла в мемуарах указаний на сортировку, подобную той, что практиковалась в нацистских лагерях смерти. Иными словами – на сортировку, после которой более слабых отводили в сторону и расстреливали. Зверства при приемке новых партий заключенных, безусловно, случались (об одном эпизоде рассказывает переживший его бывший соловчанин)[613], но обычная практика, по крайней мере в конце 1930‑х и начале 1940‑х годов, была иной. Ослабевших не везли в какой-нибудь дальний лагпункт на расстрел, а помещали на “карантин”, во-первых, чтобы оградить других от возможных инфекций, во-вторых, чтобы люди, перенесшие тюрьму и мучительный переезд, могли подкормиться. Лагерное начальство, судя по всему, относилось к этому правилу серьезно, что подтверждается как архивными документами, так и воспоминаниями бывших заключенных[614].
Александру Вайсбергу, к примеру, прежде чем послать его на общие работы, предоставили еду и отдых[615]. После долгого этапа в Ухтижемлаг польский социалист Ежи Гликсман, которому в свое время так понравился московский спектакль по “Аристократам” Погодина, получил трехдневный отдых, во время которого с ним и другими новоприбывшими обращались как с “гостями”[616]. Петр Якир, сын советского генерала, прошел двухнедельный карантин в Севураллаге[617]. Для Евгении Гинзбург, которая прибыла в Магадан тяжело больной, первые дни в столице Колымы “слились в сплошной клубок беспамятства, боли, провалов в черноту небытия”. Ее, как и других, прямо с парохода “Джурма” отправили в лагерную больницу, где за два месяца она полностью поправила здоровье. Некоторые были настроены скептически. “– Телец на заклание, – желчно шутила Лиза Шевелева, на воле личный секретарь Стасовой, – кому только нужна эта поправка? Выйдете отсюда – сразу на общие. За неделю опять превратитесь в тот же труп, что были на «Джурме»…”[618]
Поправившись (если им давали такую возможность) и одевшись по-лагерному, заключенные проходили сортировку. По идее это была в большой мере регламентированная процедура. Еще в 1930 году было издано “Положение об ИТЛ”, которое содержало очень строгие и подробные правила, касающиеся классификации заключенных. Теоретически характер их работы определялся двумя группами критериев: “социальным положением” и приговором с одной стороны и здоровьем – с другой. В тот ранний период арестантов разбивали на три категории: заключенные “из трудящихся”, не замешанные в контрреволюционных преступлениях и приговоренные не более чем к пяти годам; заключенные “из трудящихся”, не замешанные в контрреволюционных преступлениях и приговоренные более чем к пяти годам; “нетрудовые элементы и лица, осужденные за контрреволюционные преступления”.
Заключенному каждой из трех категорий назначался тот или иной режим содержания – первоначальный (самый суровый), облегченный или льготный. Кроме того, они проходили медицинское освидетельствование. По его результатам, а также в зависимости от категории и режима лагерная администрация направляла человека на ту или иную работу. В соответствии с ее характером и в зависимости от выполнения нормы ему назначался один из четырех продовольственных пайков – основной, трудовой, усиленный или штрафной[619]. Эти подразделения многократно менялись. Например, в 1941 году, согласно приказу народного комиссара внутренних дел, заключенные подразделялись на годных к физическому труду, годных к работе по своей специальности и годных к легкому физическому труду. За числом заключенных в разных категориях Москва постоянно следила, и начальство лагерей, где оказывалось слишком много “слабосилки”, получало взыскания[620].
Реальный процесс был далек от упорядоченности. У него были формальные стороны, определявшиеся лагерными начальниками, и неформальные: заключенные шли на ухищрения, заключали друг с другом сделки. Со многими во время этой первой лагерной сортировки обращались довольно грубо. Молодой венгр Дьёрдь Бин, взятый в Будапеште в конце Второй мировой войны, сравнил сортировку, которую он прошел в 1946 году, с торговлей рабами: