Каковы бы ни были причины – безразличие, усталость, злоба, уязвленная гордость конвоя, заключенные страдали неимоверно. Как правило, их доставляли к месту назначения не только сбитыми с толку и униженными тюрьмой и следствием, но и физически истощенными – словом, во всех отношениях созревшими для очередной стадии путешествия по ГУЛАГу – для прибытия в лагерь.
Если не было темно, если заключенный не был болен и если у него хватало любопытства поднять глаза, первое, что он видел, были лагерные ворота. Чаще всего на них красовался лозунг. Над воротами одного из колымских лагпунктов “во всю ширь, от столба к столбу – сияла фанерная «радуга», задрапированная присобаченным к ней кумачовым транспарантом: «Труд в СССР есть дело чести, славы, доблести и геройства!»”[599] Барбару Армонас в трудовой колонии близ Иркутска встретил плакат: “Честным трудом отдам долг отчизне”[600]. В 1933 году на Соловках, ставших к тому времени спецтюрьмой, висел лозунг: “Железной рукой загоним человечество к счастью!”[601] Юрий Чирков, арестованный в четырнадцать лет, увидел над воротами Соловецкого кремля лозунг: “Через труд – к освобождению!”, очень похожий на тот, что висел над входом в Аушвиц: “Arbeit macht frei” (“Труд освобождает”)[602].
Как и прибытие в тюрьму, приезд новичков в лагерь сопровождался своими ритуалами: бывших обитателей тюремных камер, измотанных этапом, надо было превратить в зэков-работяг. Поляк Кароль Колонна-Чосновский вспоминал:
По прибытии в лагерь нас очень долго пересчитывали. <…> В тот вечер этому, казалось, не будет конца. Бесчисленное количество раз мы строились по пять человек в ряд, каждый ряд должен был сделать три шага вперед по команде озабоченных сотрудников НКВД: “Один, два, три”. Они старательно записывали все цифры в большие блокноты. Видимо, прибавляя количество живых к количеству расстрелянных по дороге, они не получали требуемой суммы[603].
После пересчитывания мужчин и женщин вели в баню и брили всюду, где росли волосы. Эта процедура, осуществляемая, согласно официальной инструкции, с гигиеническими целями[604] (предполагалось, и не без оснований, что у заключенных, побывавших в советских тюрьмах, должны быть вши), имела, кроме того, важное ритуальное значение. С особым ужасом и отвращением о ней вспоминали женщины, и этому трудно удивляться. Часто им приходилось раздеваться и обнаженными ждать своей очереди на бритье на глазах у конвоиров-мужчин. “Кажется, в первый раз я услышала вопли протеста. Женщины остаются женщинами”, – пишет Екатерина Олицкая, подвергшаяся этой процедуре по приезде на Колыму[605]. Ольга Адамова-Слиозберг перенесла нечто похожее в пересыльной тюрьме:
Раздевались мы внизу и хотели уже подняться наверх по лестнице, когда увидели, что вдоль перил снизу доверху выстроились конвоиры. Мы скучились. Почти все стояли, опустив глаза, с красными пятнами на лицах. Я подняла глаза и встретилась с глазами офицера, начальника конвоя. Он исподлобья смотрел на меня и говорил:
– Ну, давайте, давайте, не задерживаться! И вдруг я почувствовала облегчение, мне даже стало смешно.
“Плевать мне на них, они для меня такие же мужчины, как бык Васька, которого я боялась в детстве”, – подумала я и первая, нахально глядя в глаза конвоира, пошла вперед. За мной пошли остальные[606].
Когда заключенные были вымыты и побриты, начинался второй этап превращения мужчин и женщин в безликих зэков – выдача одежды. Правила, определяющие, могут ли заключенные носить собственную одежду, менялись от периода к периоду и от лагеря к лагерю. Создается впечатление, что на практике это зависело от местного лагерного начальства: “На одной колонне можно было свою носить, на другой ни в коем случае”, – сказала мне Галина Смирнова, которая была в Озерлаге в начале 1950‑х годов[607]. Это не всегда имело большое значение: к тому времени, как заключенные попадали в лагерь, у многих одежда становилась не лучше лагерной или оказывалась добычей уголовников.