20 июня 1918 года.
ИЗ ДЕКРЕТА О НАЦИОНАЛИЗАЦИИ НЕФТЯНОЙ ПРОМЫШЛЕННОСТИ
«1. Объявляются государственной собственностью предприятия нефтедобывающие, нефтеперерабатывающие, нефтеторговые, подсобные по бурению и транспортные (цистерны, нефтепроводы, нефтяные склады, доки, пристанские сооружения и проч.) со всем их движимым и недвижимым имуществом, где бы оно ни находилось и в чем бы оно ни заключалось.
…3. Объявляется государственной монополией торговля нефтью и ее продуктами.
…8. Главный нефтяной комитет имеет право, не ожидая представления и до полной передачи национализированных предприятий в управление органов Советской власти, посылать своих комиссаров во все правления нефтяных предприятий, а также во все центры добычи, производства, транспорта и торговли нефтью, причем Главный нефтяной комитет может передавать свои полномочия своим комиссарам.
9. Все права и обязанности советов съездов нефтепромышленников передаются соответствующим местным органам по управлению национализированной нефтяной промышленностью.
…12. Настоящий декрет вступает в силу немедленно по опубликовании.
Председатель Совета Народных Комиссаров
Глава 33
Было имя, огромное, как Земля, и пронесенное через всю жизнь. Было имя, без которого не понять неожиданный и ярчайший расцвет губкинского дарования, размах губкинских начинаний и упорство в минуты отчаяния. Имя было — Ленин.
Убежден, что Губкин думал о Ленине в Соединенных Штатах, узнав из газет о революции в России. В конце семнадцатого попал Иван Михайлович в Биллингс на Всеамериканский геологический съезд; здесь коллеги засыпали его вопросами: что-де, мол, у вас на родине творится? Правда ли, что власть узурпировали «экстремисты»? Губкин попросил слова; начал на английском, потом от волнения перескочил на русский; подключился к речи переводчик, которого тоже заразил жар выступающего. То была первая, может быть, публичная защита русской революции за рубежом. «Съезд устроил колоссальную овацию». Она запомнилась Губкину.
Убежден, что о нем думал он, бродя на исходе апреля восемнадцатого года по Петрограду, по знакомым и неузнаваемым его проспектам, по опустевшим кабинетам Геолкома, по неприбранным аудиториям университета и Горного института, в которых тщетно искал знакомых. «Э, батюшка, — говорили ему уборщицы и гардеробщики. — Такой-то помер… Такой-то в тифу… А такой-то заперся в своей квартире и никого не принимает и сам не выходит…»
Убежден, что о нем думал он и множество раз имя это слышал во время долгого пути в Москву — мимо знакомых по прежним поездкам и теперь неузнаваемых станций, полустанков… Мимо ельников, зазеленевших полян, над которыми по утрам висел туман. Тащился поезд угнетающе медленно, и путники невольно все время прислушивались к ритму колес под полом; на иных перегонах — но редко! — ритм учащался, и, легко поддаваясь его завораживающей и убаюкивающей игре, путники улыбались, смолкали и переставали ссориться Друг с другом. По запаху копоти, влетавшей в вагон, Губкин легко узнавал, что горит в паровозной топке: уголь или дрова. И какой уголь, бурый или донецкий. От Бологого шли на одних дровах.
Грузили их в Спирове, Калашникове, Лихославле, на каждой остановке, однако с большим трудом докатывал паровоз до ближайшего погрузочного места. Стоянки тянулись долго; публика разбредалась. Губкин искал рынок; стучался в хаты, прося продать съестное. Продуктов он в дорогу никаких не взял, и его неотступно мучил голод. Изредка угощался у соседей. Странно, никого не удивлял его наряд: краги, заграничное пальто. Одеты были все так пестро! Кашемировая шаль могла прикрывать рваную телогрейку, а под шинелью скрывалась тонкая пиджачная пара.