К Киржач-реке ниспадал семинарский двор, окруженный упомянутым великолепным, ныне почти исчезнувшим сосновым бором, от которого отделялся он высоким частоколом — с неплохими звукоизоляционными свойствами: в семинарии должно было быть тихо. Семинария должна была, если угодно, олицетворять тишину, хранить частицу великой имперской тишины, консервировать ее в душах воспитанников, дабы, возвратясь в народ, они передавали ему, внушали благоговейное отношение к тишине, порядку. Время не имело права просачиваться сквозь высокий забор; программа по литературе обрывалась на Пушкине; Тургенев был запрещен. Да и Пушкин, обкорнанный и урезанный, выглядел вполне любителем тишины и дворцовых залов.
(В реконструкции семинарского быта много помог нам академик Иван Фомич Свадковский, крупнейший педагог, сам в прошлом выпускник семинарии. Работы Свадковского широко известны специалистам; переводятся за рубежом; а одну его книгу прочли миллионы советских людей; правильнее оказать, не только прочли, а научились по ней читать. Это букварь. Их уж немного в живых осталось, выпускников учительских семинарий, архаического, странноватого заведения… Выражаем Ивану Фомичу живейшую благодарность.)
В гидрогеологии классическим считается пример набухания пласта с высокой способностью поглощения — от маломощного водного горизонта. Слабый родничок, «подпитывающий» пласт, может вытеснить из него нефть. Послушаем Губкина: «Поступил я в семинарию тихим, скромным, религиозным юношей… Встречи с новыми людьми, с новыми понятиями… содействовали тому, что я усвоил идеи, противоположные тем, которые во мне воспитывали». Заявление это, кажется, противоречит нашему представлению о семинарии? Но, видно, была малюсенькая течь в многопудовом заборе, а крестьянские дети, собравшиеся, чтобы научиться учить крестьянских детей, обладали, как тот пласт, — да простится нам сравнение с неодушевленным предметом — высокой степенью насыщения.
«Рядом, в ста километрах от нас, была Москва, и то новое, что было в общественной жизни, сведения о политических событиях просачивались в семинарию. Мы жили не только в замкнутом кругу своих интересов, но и интересами более широкими».
Рядом Москва… А в заборе не только метафорическая течь, но и реальная и тщательно замаскированная дыра. Через нее убегали семинаристы в лес после обеда (после обеда следовало единственное двухчасовое «окно» в строгом распорядке дня). «За это нас наказывали, сбавляли отметки по поведению. На этой почве у нас происходило много кронфлинтов». Убегал и Ванюша…
Возвращаться необходимо было в шесть сорок пять и в семь сидеть в классе — входил наставник, зажигал коптилки, прикрепленные к партам. «Ну-с, дети, что задали вам днем?» — и садился на стул дремать. Можно было разбудить его, проконсультироваться, но редко прибегали к этому ученики. Коптилка едва слышно шипела, пузырек пламени мелко прогибался, чадил, с потолка и из окон смотрела, наваливалась темнота. Темнота за окнами притягивала и страшила. Благословенные часы, никогда уж потом так сладко не читалось! Ванюша обкладывал тетрадками книжку, чтобы наставник, если проснется, не заметил, и… Майн Рид… Всадник без головы… Жюль Верн… Капитан Гаттерас… На втором курсе учитель Бедринский стал подсовывать запретное. Гончаров: «Обломов», «Обрыв», Толстой: «Анна Каренина», «Война и мир», Достоевский, Лесков, Боборыкин… Не дай бог попасться с такими книгами, ибо учил еще в свое время министр просвещения Шишков: «Лжемудрыми умствованиями, ветротленными мечтаниями, пухлою гордостью и пагубным самолюбием сочинители ум изощряют… Наставлять земледельческого сына в риторике было бы приготовлять его быть худым и бесполезным или еще вредным гражданином». А директор семинарии Никанор Дмитриевич (фамилию его, между прочим, разузнать не удалось, а имя-отчество сохранилось в записках Губкина, хотя и недобрым словом помянутое) — Никанор Дмитриевич портить земледельческих сынов не хотел. Ибо сказано в приказе, чтобы каждый, «не быв ниже своего состояния, также не стремился через меру возвыситься над тем, в коем ему суждено оставаться». Потому что крестьянские дети «прилежнейшие по успехам приучаются к роду жизни, к образу мысли и понятиям, не соответствующим их состоянию; неизбежные тягости иного для них становятся несносны и оттого они в унынии предаются пагубным мечтаниям и низким страстям».
Ох! — от этих цитат деревенеют губы. Боюсь, что даже Никанор Дмитриевич ощущал спазматическую неловкость в органах речи, когда читал эти высокопоучительные документы в училищном совете, подозревая некоторую часть — небольшую, конечно, — своих подчиненных в уклонении от свыше начертанной линии. «Бедринский, прислушайтесь… Святейший синод ниспосылает…»