Некоторые свидетельства приводят нас к выводу, что Новский, захваченный волной национального воодушевления и гнева, новость о перемирии воспринял,
В феврале 1918-го мы видим его в хлеборобных краях близ Тулы, Тамбова и Орла, на берегах Волги, в Харькове, оттуда к Москве под его надзором движутся конвои конфискованной пшеницы. В черной кожаной тужурке комиссара, в блестящих сапогах и в кожаной кепке, без знаков различия, он провожает транспорт, держа руку на маузере до тех пор, пока последняя баржа не исчезнет в туманной дали. В мае следующего года он надевает полевую форму и становится добровольцем в тылу у Деникина. Страшные взрывы на юго-западном секторе фронта, взрывы, которые происходят таинственно и внезапно, оставляя после себя бойню, выдают почерк Новского, как рукопись указывает на своего создателя. В конце сентября на торпедном катере
Лишь одно письмо тех лет, написанное рукой Новского, остается единственным аутентичным свидетельством той любви, где революционная страсть и восторженные чувства сплетаются в таинственные и глубокие узы:
«… Прямо с университетской скамьи я попал в тюрьму. Меня арестовывали ровно тринадцать раз. Из двенадцати лет, последовавших после моего первого ареста, более половины я провел на каторге. Кроме того, я трижды прошел тяжелым путем изгнания, путем, который отнял у меня три года жизни. В короткие периоды моей «свободы» я словно в кинематографе наблюдал, как мимо пролетают печальные русские села, города, люди и события, а я все время спешил, на коне, на корабле, в повозке. Нет постели, в которой бы я спал больше месяца. Долгими и мучительными зимними вечерами я изведал ужас русской действительности, когда бледные фонари Васильевского острова едва мигают, а русская деревня проступает в лунном свете некой ложной и обманчивой красотой. Единственной моей страстью было это мучительное, восторженное и таинственное ремесло революционера… Простите, Зина, и храните меня в своем сердце; это будет больно, как камень в почках».