Это было весной, когда Наташа собиралась выписаться из городской больницы. Был приемный день и к ней приехали Петрушковы. Сам он лет сорока восьми, плотный, здоровый мужчина, в потертом пальто с плисовым отворотом. Огромный нос его с выпуклой горбинкой походил на ястребиный клюз, был красно–багровым и заметно свернутым вбок. Пушисто расчесанные бакенбарды придавали княжеский вид его лицу и делали его солидным предпринимателем. Его жена, Василиса Ивановна, выглядела старушкой. Частые побои окончательно согнул я ее. Выглядела она жалкой, запуганной, мужа осторожно, с улыбкой называла на «вы» и ни в чем не ослушивалась.
— Вы посидите здесь, Еремей Власыч, — говорила она. — А я сию минуточку за ней сбегаю.
— Отстань, — рычал Петрушков. — Пристанешь, как банный лист. Здесь, небось, не в ресторане, штоб, значит, порядок соблюдать. Мне, как почетному человеку, везде место. Поняла? Собака! Я приехал из беды человека выручать, ну, знамо, должен быть и почет, и уважение. А ты, скотина, и этого не поймешь. Дурой была — так дурой–бабой и сдохнешь. Чиво согнулась, к кому я с речью обращаюсь, ай не к тебе? Веди, говорю, куда следует, тут мне не время ждать.
— А–а–а, неудобно-с, Еремей Власыч.
— Молчать, свинья!.. Неудобно. Подумаешь, какие. Ну, показывай, где твоя красавица, я люблю покупать товар лицом.
— Вон, в той палате, что дверь открыта, Еремей Власыч.
— Ты тут оставайся, а «мы», как хозяин заведенья, пойдем туда.
Петрушков развалистой походкой обогнул коридор и, останавливаясь перед дверью, тихо спросил жену: «Которая из них? Тут их чертова дюжина наберется».
— Та блондинка, что в углу, у оконца, Еремей Власыч.
— А ну–ка, загляну. Кажется, ничего, свежая. — И, вырвав картонку из рук подошедшей жены, спокойно подошел к койке.
— Муж мой; Наташенька, Еремей Власыч, — выглядывая сзади, отрекомендовала Петрушкова.
— Цыц, дура! Мы сами знаем, как величать себя.
— Как угодно-с, Еремей Власыч, извольте-с, — раскланялась старуха.
— Брысь, говорю, ведьма!
Наташа с изумлением смотрела на него вспыхнувшими голубыми глазами. Петрушков спокойно снял картуз и несколько раз размашисто перекрестился в пустой угол.
— К вам изволил пожаловать, просить к себе-с. Бездомная вы, сказывают, пожалел, устроить к себе думаю. Вот вам платьице с пальтишкой захватил. Не прогневайтесь, хотел новое заказать–размер не знаю-с.
Наташа медленно поднялась и, как–то живо схватив его руку, прошептала:
— Спасибо, я отработаю вам за все.
— Что за счеты-с, на все бог-с. Може, и со мной так–то случится на старости лет, кому знать? А теперь собирайтесь домой. У ворот и кучер вас ждать изволит.
— Сегодня, Еремей Власыч, нельзя. Доктор меня не выписал, — голосом выздоравливающего человека протянула Наташа.
— Даа-с, нельзя, значит, — прикусывая ус, повторил Петрушков. — На чаек бы ему-с, — за одну ночь не стоит, пожалуй. Хорошо-с. Завтра извольте-с ждать к обеду, сам за вами пожалую. А что касается подарочка, получите-с.
— Спасибо, поставьте на кровать, я уберу.
— Хорошо-с, я завтра сам прибыть изволю-с. Бумаги-с, вид на жительство выправьте-с. Прощайте-с. — Петрушков тяжело поднялся с табурета и вышел. Василиса Ивановна тихо прошептала ей на ухо:
— Едва уговорила. Жалостливый он у меня, страсть, какой. Любить будет лучше, чем родную, только не ослушивайся…
Она еще хотела что–то сказать, но из коридора долетел зычный голос:
— Василиса, Василиса, тьфу, гадина!.. Тебя жду, дура–баба, — встречая ее, рычал Петрушков.
Когда они ушли, Наташа, нахмурив брови, мысленно всматривалась в мутные глаза Петрушкова, которые, как призрак, стояли перед ней.
— Посмотри, Наташенька, что они привезли тебе, — нетерпеливо настаивали сиделки с больными.
Наташа как–то неохотно открыла картонку, и ее глаза заблестели наивной радостью. В картонке лежало легкое батистовое белье и дорогое, шелком шитое платье…
— Видно, богатей, хрыч старый, и, должно, любитель за молоденькой прихлестнуть, — завистливо перебрасывались больные с сиделками. — А туфельки, посмотрите, какие, — не иначе, как атласные, а чулки шелковые…
Когда все разошлись, Наташа наскоро оделась и с улыбкой, закинув голову назад, заговорила:
— Теперь Сашка и не узнает; сердиться, небось, будет. Може, увидимся.
Но вдруг в груди ее что–то больно кольнуло и ясный образ Сашки встал перед глазами унылым призраком. Наташа, протирая глаза, останавливается на красивом наряде. Мысли, обрываются, и неведомый призрак соблазна поманил ее в мутную даль. Она тщательно оглядывала себя и не узнавала. А была она прекрасна. Живой струей по щекам ее разливался румянец и горел, как закат, золотистыми брызгами. Голубые глаза глядели ласково, как весеннее южное небо, часто покрываясь задумчивостью. Пышная грудь высоко вздымалась под шуршащей шелковой чешуей и вздымалась как безбрежное море, залитое светом луны и бархатом ночи. Тот, кто видел ее еще так недавно, пристально вгляделся ей и не узнал, если бы простые, развязные манеры и жесты, привезенные из глухой деревни, не выдавали ее…
— Завтра ты уедешь от нас; небось, никогда не встретимся, — тоскливо ныли больные.