— Лежи, лежи да помалкивай, Григорий… отдышишься, будет время — поговорим ужо… Я скажу Аристарху бруснички тебе подать, — с добродушной улыбкой торопливо бросал Гаврила Романович и исчезал на призывные звуки роговой музыки, доносившиеся до постели Шелихова.
В конце второй недели, когда Григорий Иванович начал уже вставать, к державинскому дому неожиданно и без приглашения подъехал сэр Роджерсон.
— Сидяйте, сидяйте, капитан, — дружески остановил он вставшего от окна навстречу ему морехода, — я хотел проверять, как ви здороф, и приекал… дать вам совет на дальши жить… Я нашел у вас сериозни беспорядок — еще один такой пароксизм и ви будете плавайт в безвестни океан… Виски, джин ни-ни! Плавайт Америкэн — ни-ни!
После вторичного и последнего осмотра Роджерсон разрешил Шелихову приступить к делам.
— Какое, ах, какое здоровье поглотила ваша жизнь! — сказал англичанин, прощаясь со своим случайным пациентом и помахивая без всякого смущения связкой драгоценных шкурок белых песцов, поднесенных ему мореходом в благодарность за лечение и правдивый, как он сам смутно чувствовал, хотя и бесполезный прогноз.
Вечером того же дня к Григорию Ивановичу забрел, не зная, куда себя девать от скуки, Державин. Жизнерадостный поэт после смерти жены не любил оставаться один. Гостей в этот вечер не было, он и решил навестить Шелихова.
— Наконец-то выдался свободный часок поговорить о планах твоих, Григорий Иваныч… С Платоном Александровичем, слышал я, ты все уладил. Пригодилась нить путеводная, которую я тебе в руки вложил, — говорил Гаврила Романович, заметно напирая на собственное «я». — Поедешь теперь в Иркутск, положив Америку в карман… Помнишь, обещал я тебе, Григорий, все получишь, чего душа твоя пожелает? На мое и вышло… Ну, расскажи-ка, расскажи, что от жмота молодого выцарапал… Ох, тяжел Платон Александрович, хуже гостинодворского лабазника… Таврический князь, покойный Григорий Александрович Потемкин, перед этим поистине водопадом щедрот изливался…
— Ничего не достиг я, Гаврила Романович… Читайте, вот! — и Шелихов подал Гавриле Романовичу извлеченную из кармана висевшего на кресле камзола тетрадь американского устроения, с наложенной поперек резолюцией Зубова.
— «По вы… высочайшему повелению… пред… предлагаю… ут… вердить», — еле разбираясь без очков, читал Державин. — Ишь, кутенок, сколь много на себя берет, силу, верно, чувствует… Скажи пожалуйста, как уверен, — ворчал, качая головой, Державин, но остался верен основному правилу своей жизни и с улыбкой сказал: — Не будем судить промысел божий, Григорий Иваныч, нам что… наша изба с краю… Помнишь, ежели читал, стих мой «Вельможа»?
Читая свои стихи, он их по моде времени почти что пел…
— Не любит Платон Александрович виршей моих — по сей день «Водопад» забыть не может. Страсть ревнует он Потемкина! — и голосом, натужным от возбуждения, Гаврила Романович продекламировал пышную строфу, где было сказано о Фирсе. В этом Фирсе, сиречь Терсите, прославленном лгуне и трусе «Илиады», Зубов, захвативший власть, принадлежавшую Потемкину, якобы узнавал себя.
— Во-о, то-то и оно, Гаврила Романович! — живо откликнулся мореход, неожиданно обнаруживая способность к пониманию литературных выпадов Державина против зла, просачивавшегося через все поры народной жизни. — Все у нас в Фирсовых руках… лучше от них подале стоять и милости ихней не искать, не то они и Америку мою к своим рукам приберут, руки у них загребущие…
Державин, раскрывши рот, изумленно глядел на Шелихова.