Радищев, подавленный сложностью собственных переживаний, не догадывался о мыслях Шелихова. А осторожные разговоры морехода, вроде таких, как: «Эх, если бы вы захотели посмотреть наш гиблый кут — Охотск, я бы взялся за это дело! Куда угодно доставил бы!» — Радищев принимал за обычную купеческую угодливость и даже за неприятную, подмеченную им в мореходе склонность к хвастливому фанфаронству.
Канун наступающего нового, 1791 года, которым открывалась вереница неразличимых дней и ночек илимской ссылки, Александр Николаевич провел у себя в горнице перед тусклой сальной свечой, записывая для памяти торжественным гекзаметром свои размышления над духом века, жертвой коего пал и он.
почти выкрикнул он, записывая последнюю строфу своей оды «Осьмнадцатый век», и умолк, очутившись неожиданно в темноте. Оплывшая свеча с шипением погасла.
Через несколько дней Александр Николаевич был вызван к генерал-губернатору.
— Когда собираетесь, господин Радищев, выезжать к месту назначения? — деликатно спросил Пиль.
— Хоть завтра!.. Простите, злоупотребил гостеприимством. Завтра выеду! — не задумываясь, ответил Радищев, мгновенно отказавшись от намерения запастись в Иркутске мукой и другим продовольствием. Об этой насущной для жизни в Илимске необходимости Радищева предупреждал Шелихов и обещал даже заготовить для него несколько мешков ржаной и пшеничной муки.
На другой день поутру, не попрощавшись ни с кем, Александр Николаевич выехал в Илимск по буреломному тракту вдоль Ангары через Балаганск — Братский острог. От этого острога шел крутой поворот на еще более страшную дорогу в Илимск, прорезанную в тайге отрогами Илимского хребта.
Шелихов был крепко огорчен внезапным отъездом Александра Николаевича, — так налегке и без муки, оставшейся на дворе у морехода затюкованной в кошеве. Бродил по дому и складам мрачный и злой, работные люди замирали при встрече с ним и ожидали или тумака или окрика.
Недолговременное общение с «государственным злодеем» Радищевым оставило неизгладимый след в душе Шелихова. По крайней мере, с провинившимися людьми он не расправлялся, как бывало, выслушивал и принимал их оправдания. Незаметно улучшились харчи, а для людей на тяжелой и грязной работе мореход даже открыл доступ в хозяйскую баню.
— Погоди ужо, он зато вдвое вызверится, смертным боем бить зачнет, как у Ферефёрова и прочих купцов заведено, — говорили работные, не доверяя неожиданной и крутой перемене хозяина.
Однако Григорий Шелихов сам заметил и удивился, что его «охломки» стали работать лучше, охотнее и дружнее. Задумался над причинами такого отношения людей к делу и поделился своими наблюдениями с Натальей Алексеевной.
— Вот, Гришата, — сказала она, — ты по-людски, и люди в деле без злобы и пакости ходят…
Григорий Иванович промолчал, припоминая врезавшиеся в память беседы и пристальные, испытующие глаза Радищева. «За Урал поеду (Шелихов даже в мыслях избегал вспоминать Петербург), — непременно по пути в Илимск забегу».
Летом, во время бушевавшего и заполнившего Иркутск раскаленным зноем и дымом пожара в тайге, умер испытанный друг, покровитель и советник Григория Ивановича Селивонов. Старик давно и тяжело хворал, но и при Пиле оставался правителем дел канцелярии наместника Восточной Сибири.
— Позвал тебя, Григорий Иванович, на последнюю беседу, — прохрипел старый сибиряк, выслав набившихся в комнату чиновников с бумагами по службе. — Чую — пожара не переживу… Не придется лба перекрестить за успех твоего почина, но ты еще молод и силен — дождешься… Не трать силы на охотские путестранствия, не в Охотске судьба решается, не лишним миллионом, который ты с мехов в карман настрижешь. Езжай в Петербург, пока Пиль, Иван Алферьевич, благостный муж, в Иркутском хозяином сидит. Добивайся в столице дозволения на перевоз в Америку русских людей, хотя бы из ссыльных. Мы тут мигом повеление выполним. Я список статейный на ссыльных составил — возьмешь на столе: первым делом казаков из малороссиян отправим, с самим Железняковым,[6] затем яицких и мастеровых с Урала, от Пугача унаследованных, а там помещичьих — этих каждый год сотнями гонят… Гляди, так и обрастет русским народом Америка, или как, бишь, ты ее называешь…
— Славороссия! — проронил Шелихов, с тоской вглядываясь в раздутые водянкой черты многоумного друга.