— Пряники твои что! — белозубо ухмыльнулся ямщик. — Токмо ежели на лихих людей и вправду наскочим, ты их пряниками своими не раздражнивай — отдай без спору спирт и довольствие и спасен будешь. Зимой за спирт, за хлеб-мясо варнаки сибирские, глядишь, помилуют, не зарежут дорожного человека.
— Гони, гони, до наслега не близкий путь. До вечерней звезды добежишь, кружку спиртного, так и быть, поднесу, — заминал мореход неприятные дорожные разговоры и покрепче укладывался на кожаный баул, помещенный в головах, до отказа набитый ассигнациями и жаркими червонцами, взятыми на жизнь и расходы по делу в Петербурге.
За Ачинском выбрались на бескрайную сибирскую равнину, которая раскидывалась к востоку от рек Тобола и Оби. После трудной езды по ухабистым сограм, заваленным снегом, Шелихов взбодрился. Бесконечные обозы тянулись по увалам стародавнего сибирского тракта на Тюмень, а дальше к Ирбиту и за Урал в Макарьев, Москву и даже в Петербург.
На равнине, пусть далеко отстоят друг от друга сибирские села, можно не бояться нападения лихих людей из засады в таежных завалах.
— Распустил вожжи! — все чаще прерывал Шелихов жалобы ямщика на скудость сибирской земли и алчность купцов, гоняющих обозы по этакому морозу, и прикрикивал, подражая знакомой ему фельдъегерской манере: — Гони, я по казенной надобности еду, нет охоты слезы собирать! А не по душе собачья жизнь — брось все и в Охотск к океан-морю пробирайся… к Шелихову… Слыхал о таком человеке? Он тебя в Америку отправит — там всласть заживешь… три жены будет… Заруби на носу, дуралей немаканый: в Охотск к Шелихову и… в Америку! Тамо приставов, старост и попов нет и никакой веры не спрашивают…
Заметив интерес к своим словам, мореход до перевала через Урал не упускал случая, не называя себя, поманить задавленных нуждой и бесправием людей волшебной страной. Но, перевалив Урал, Шелихов прекратил, как позже говаривал, «вербовку». На западной стороне Урала начиналась подневольная, закрепощенная Русь дворян и приказных. Шелихов остерегался поскользнуться в сношениях с нею, боялся обвинения в воровском сманивании.
Миновал Казань, с перепряжкой лошадей, и узнал мимоездом, что старый знакомец, блестящий гвардии господин поручик Державин, много лет уже не наезживал в родной город, а прежние знакомцы — семейство мануфактуриста Осокина — выбрались в Петербург после несчастья… Что за несчастье, Шелихов не хотел расспрашивать встреченного на постоялом дворе осведомителя — пьяного приказного из губернского правления.
В Нижнем Новгороде, ревнуя к славе знаменитых людей из купечества, Шелихов задержался на два дня, чтобы посетить на городском кладбище безвестную могилу, в которой якобы похоронен большой человек народа русского — Кузьма Минин, сын Захарьев-Сухорукий.
Григорий Шелихов навсегда запомнил и хранил в своей памяти слова «Истории российской с древнейших времен…» Василия Никитича Татищева, приписываемые им «гражданину» Минину. И теперь, стоя перед указанной ему безвестной могилой, с убогим, вязанным из бересты крестом, Григорий Иванович, сняв с головы малицу, шептал врезавшиеся в память слова, думая о своей российской Америке:
— «Православные люди, похотим помочь Московскому государству, не пожалеем животов наших, да не токмо животов — дворы свои продадим, жён, детей заложим… И какая хвала будет всем нам от русской земли, что от такого малого города, как наш, произойдет такое великое дело…» Славороссию к ногам России положить — вот моя клятва, Кузьма Минич! — воскликнул Шелихов в тон мининскому призыву к патриотизму россиян.
После посещения могилы Кузьмы Минина Шелихов в тот же день выехал по тракту на Москву.
В Москве также не погостил. Отслужил в часовне чудотворной иконы Иверской божьей матери, что стояла в проходе на Красную площадь, молебен за успех своего дела в Петербурге и через Тверь — Валдай — Чудово двинулся в столицу.
— Молодец Гриша! — похвалил себя Шелихов, покрывая последние версты перед въездом в Петербург. — Ничего худого про тебя не скажешь, на полатях в пути не отогревался, на постоялых дворах чайком не баловался, за два месяца, худо-бедно, шесть тысяч верст проскакал, а расскажешь — не дадут тому веры кавалеры столичные!
Завернуть прямо с дороги на двор к Соймоновым, к которым имел письмо от Селивонова, Шелихов не решился и остановился у казанского своего знакомца, сына первейшего в России суконщика, Ивана Петровича Осокина. С Осокиным Шелихов вел дружбу, а с фирмой — торговые дела.
— Каки-таки новы вести и дела завелись, выкладывай! — обратился Шелихов к хозяину, садясь после первых приветствий за стол с огромным серебряным самоваром на парчовой скатерти.
— Батюшка волей божьей… — начал хозяин, щеголеватый, не по-купечески одетый молодой человек в парике, с какими-то чудными двойными стеклышками, прикрепленными к костяной ручке, с которыми он не расставался и поминутно подносил к глазам.
— Умер? — живо подхватил Шелихов, припомнив строгого, но хлебосольного, гостеприимного фабриканта сукон.