Зал взревел и захохотал: очевидно, или Маркиза здесь любили больше, или появление в стихах полицейского заранее выписывало им определенный эстетический кредит.
Маркиза провожали с куда большим энтузиазмом — и даже сама Ираида несколько раз хлопнула в ладоши и улыбнулась. Дальше дело пошло веселей — и с каждым следующим выходившим на сцену поэтом градус народного довольства все более нарастал: впрочем, в глазах Никодима они, столь между собой несхожие, смешались в расплывчатую говорящую фигуру, как будто один и тот же сочинитель забегал за кулисы, наскоро переодевался и вновь выскакивал на сцену. У них были разные манеры: кто-то читал стихотворение, вовсе лишенное рифм, одна барышня почти выпевала свои строки, подвывая на «о» и «у» и заставляя поневоле порицать небрежение услугами дантиста; кто-то морщинистый декламировал то, что сам называл «моностроками»; некоторые читали по бумажке, причем один — длинный, тощий, в соломенной шляпе — вытащил с собой на сцену, очевидно в целях самобытности, шпаргалку, начертанную на ватманском листе, и, развернув, положил ее на дощатом полу, прижав штиблетой; другие, напротив, читали по памяти, причем кто-то — очевидно, из любимцев, запинался, как будто забывая текст, и ему подсказывали нужные строки из зала. Никодим смотрел на них и размышлял, как ему это было в последние дни свойственно, о смерти: насколько тяжелее и болезненнее, думал он, расставаться с этим миром тем, кто обласкан судьбой и людьми! Какой-нибудь незаметный скромняга, вялый водитель трамвая, с облегчением закрывает глаза, ставит, фигурально выражаясь, на лобовое стекло табличку «в парк» и думает: наконец-то отдохну, а может быть, и буду вознагражден за жизнь свою праведную: половлю небесную рыбку, посижу в блаженном одиночестве… Не таков какой-нибудь маркиз или герцог: оглядывая свое исполинское поместье, скользя взглядом по стрельчатым окнам родовой обители, ревизуя селянок по вопросам права первой ночи, он безостановочно слышит в ушах роковой гул, возвещающий, что лучше ему уже не будет, ибо после смерти, куда за ним не последуют ни поместье, ни селянки, окажется он уравнен в правах с прочими, — и как же горько и страшно ему все это терять. Таковы, думал он, и любимцы муз: ныне купаются они в лучах обожания, а завтра спросит такого апостол Петр: «Чем ты занимался сегодня, не зная, что это твой последний день?» — «Сочинял стихотворение». — «Сочинил?» — «А то». — «Ну прочти». «Боже, какая гадость», — скривится апостол, председатель верховного худсовета с неотменяемым вердиктом. И отправит его на веки вечные переписывать исчезающими чернилами поэму «Большая серенада» Кузьмы Злобного.
Посмотрев украдкой на запястье, Никодим увидел, что прошло уже больше полутора часов, между тем как к награждениям еще и не приступали. Он оглядел зал, надеясь заодно высмотреть там нужного ему Зайца (внешность которого с несвойственным ему в принципе самонадеянным прямодушием намеревался реконструировать по фамилии), и больше всего был поражен неподдельным энтузиазмом, с которым собравшиеся наблюдали за выходящими на сцену. Кажется, со времен новогодних утренников, на которые мать водила его в раннем детстве (несколько отравляя удовольствие своими мизантропическими вздохами и сетованиями), он не видал такого единодушного восторга, охватывающего зрителей, таких блестящих глаз, такого воодушевления: немолодые, пожеванные жизнью люди буквально цепенели в коллективном наслаждении, смотря на некрасивые кривляния несимпатичных и, по смутному ощущению Никодима, абсолютно лишенных таланта выступающих. Может быть, рассуждал про себя он, причины этого лежат вне литературы — или слушатели были воодушевлены тем особенным гением толпы, который нисходит на любую достаточно большую группу лиц, увлеченную общим зрелищем: занятный атавизм, смутное воспоминание о стайном прошлом, когда лишь слаженный коллективный инстинкт мог помочь побороть, скажем, игуанодона. Или, напротив, все это рифмованное (а то и простое) сотрясание воздуха было лишь обоюдоочевидной ширмой для гражданского протеста, который, как понимал Никодим, способен объединять и увлекать куда сильнее, чем литература. Тем более что выступающие не давали забыть и о политике: более или менее завуалированные сообщения насчет зари свободы (грядущей) или усилий тирана (тщетных) встречались чуть ли не в каждом втором выступлении и очень тепло принимались зрителями.