История эта попала в газеты и в телевизионные новости (благодаря чему, вероятно, и памятна была Никодиму), но откуда-то он знал и подробности того, как стремительно и безнадежно закатывалась звезда Краснокутского. Те его однокурсники, что норовили еще недавно погреться в лучах его славы, теперь подписывали коллективные петиции с требованием начать расследование того, что они называли «истинно сальерианским убийством»: выходило, что ученик специально затеял свой нелепый фильм, чтобы, зная о сердечной болезни учителя, заставить того перенапрячься. «И вот это сердце, отданное людям, не выдержало», — писала бывшая подруга Краснокутского, еще недавно вымаливавшая у него главную роль в пресловутой короткометражке. Отдельные претензии были у семьи покойного, давно посматривавшей с тревогой на любимого ученика профессора и нашедшей наконец возможность расплатиться за перенесенные переживания. Конечно, жандармы, привыкшие списывать страсть творческого сословия к доносам на чрезмерную возбудимость его представителей, дело открывать не стали, но с кинематографической карьерой явно было покончено. И вот теперь, чем дольше Никодим думал о Краснокутском и его литературных успехах, тем больше ему нравилась мысль попробовать обзавестись проводником и союзником в этом новом для него мире. В любом случае он ничего не терял, а приобрести мог многое, поскольку никаких действительных планов у него не осталось: и визит в университет, и поход в библиотеку дали больше вопросов, нежели ответов.
В той телефонной будке, из которой он звонил Веронике (ее телефон он знал наизусть), «Всей Москвы» не было: виднелся только сиротливый хвостик цепочки, на которой она некогда была прикована в наивной надежде уберечь ее от вандализма. Не было и в следующей, а в третьей хоть книга и была, но сама кабинка была занята посетительницей, явно настроенной на долгий разговор: «А ты чего? А он чего? А ты плакала?» Никодиму неловко было топтаться у единственной занятой кабинки при наличии двух свободных, но деваться было некуда.
«Терпеливый лучше высокомерного», — говорит Екклесиаст. Никодим в полной мере оценил его мудрость, поскольку терпением ему пришлось запастись более чем основательно: барышня в кабинке, заметив его через некоторое время, сперва подслеповато вглядывалась, стараясь опознать в нем кого-то из своих знакомых (очков она, очевидно, не носила из форса), потом, убедившись в абсолютном незнакомстве, сочла его, вероятно, стихийным воздыхателем, терпеливо ожидающим, когда она освободится; позже, критически оценив свой потенциал, она мысленно разжаловала его в маньяки и стала, не прерывая беседы, пугливо оглядываться по сторонам столь же пустынного переулка, после же, устав бояться, пришла в раздражение и стала метать в Никодима (который во время волшебных перемен настроения по его поводу стоял столбом и меланхолически думал о своем) свирепые взгляды. Даже самая долгая беседа рано или поздно подходит к концу: раздраженная и раскрасневшаяся от духоты барышня выбралась из будки, бросив на прощание один из тех взоров, который, будь адепты телекинеза хоть в чем-то правы, мог бы сдвинуть груженую повозку. Никодим, скрипнув дверцей, занял кабинку, обнаружив, между прочим, что духи предшественницы (пропитавшие всю тамошнюю скромную атмосферу) ему весьма по душе. Уютно увесистый томик «Вся Москва» покоился на предназначенной для него полочке. Никодим перелистал первые разделы — официальные учреждения, коммерческие фирмы, список рекламодателей — и углубился в телефоны частных лиц.